Вадим Степанцов. Российская эрата и куртуазный маньеризм.

Вадим Степанцов

РОССИЙСКАЯ ЭРАТА
И КУРТУАЗНЫЙ МАНЬЕРИЗМ


"На рубеже ХVII и ХVIII веков под звуки маршей пленных шведских оркестров стали прибывать в Россию веселые античные божества, которым уже тесно было в покоренной ими Европе. Растревоженная Петром Великим неповоротливая Русь, привыкшаяк изможденным астеническим ликам византийских святых, охая, наблюдала, как плещутся в ее ручьях и реках, потеснив пучеглазых русалок и водяных, смеющиеся наяды, как обживают ее леса козлоногие фавны и пугливые дриады, как резвятся на лесных полянах Забавы, Игры, Смехи, вовлекая в свой хоровод забытых и забитых наших Лелей и Лад. Вслед за богом веселия и вина Бахусом, официальный культ которого царь-революционер утвердил среди высших сословий, в жизнь последних вошли Аполлон и Венера, приведя с собой свою шалунью-дочь по имени Эрато. Эрато, муза любовной поэзии, обрусев, стала зваться “Эрата”, приобретя вместо греческой флексии “-о” русский вариант окончания женского рода – “-а”. Малышка пришлась по нраву новому поколению российских пиитов, которым уже не хотелось, подобна Симеону Полоцкому и другим церковным виршеписцам, клеймить похоть монахов и мирян, а, напротив того, хотелось повиноваться движениям сердца и крови и петь мадригалы возлюбленным. Антиох Кантемир, с которого, по существу, начинается российская светская поэзия нового времени, свои творческие досуги по преимуществу посвящал сатирам, где с язвительностью, достойной Марциала, высмеивал патриархальную косность и невежество,Однако порой он не прочь был пуститься в пляс с Эратой. Одно из свидетельств тому – его мадригал “О спяще6 моей полюбовнице”, где поэт превозносит красоту глаз своей “любимицы” над лазами богинь – “приятных благодатей”, Надо сказать, что поначалу русские пииты в танцах с Эратой не отличались особенной ловкостью, как, впрочем, и их соотчичи в менуветах на петровских ассамблеях. Чего стоят одни лишь архаические обороты любвеобильного (в стихах) Василия Кирилловича Тредиаковского:

                     За любовь (не будь дивно)
                           Не емлем, что противно
                               Ей над всеми царице:
                     Та везде светло блещет
                           Так что всяк громко плещет
                               Видеть рад любовь сице...

Ломоносов и Сумароков, заложившие основы современного русского литературного языка, следуя советам “Поэтического искусства” Буало, стараются не только придать стиху классическую стройность и звучность, но и привнести в него эпи: грамматический элемент, в котором бы содержались галльские пикантность и остроумие. Так в одной из эпиграмм Сумарокова неверная жена, застигнутая мужем в момент прелюбодейства, восклицает:




“Будь господин страстей и овладей собою;

Я телом только с ним, душа моя с тобою”.



А вот еще одна, очаровательная в своей откровенности, игривая миниатюра Ивана Баркова, известного ёрника, младшего современника Ломоносова и Сумарокова:

ВЫБОР

Муж спрашивал жены, какое делать дело:  
"Нам  ужинать сперва иль етьси зачинать?" 
 Жена ему на то. "Ты сам изволь избрать, 
 Но суп еще кипит, жаркое не поспело".

(Кстати говоря, приписываемая Баркову поэма “Лука Мудищев” имеет позднейшее происхождение, как и многие творения так называемой “барковианы”. Андрей Нартов и Михаил Херасков, Ипполит Богданович и Иван Хемницер, Иван Дмитриев и Петр Капнист, Ермил Костров и Алексей Ржевский – это лишь самые известные имена поэтов, шедших стезею Эраты в ХVIII веке, писавших о чувствах возвышенных и низменных, о любви серьезной и не очень. А много ли говорят эти имена нынешнему читателю – любителю поэзии?


Итак, в течение ХVIII столетия российская любовная лирика приумножает свои богатства, российские поэты все увереннее общаются и обращаются с Эратой. Подлинной утонченности и виртуозности достигает любовная поэзия в стихах таких поэтов, как, например, Ермил Костров и Алексей Ржевский. Первый – крестьянский сын, чудак и бессребреник, умерший приживалом в доме Карина, весельчака и бонвивана потемкинских времен. Второй – отпрыск знатнейшей фамилии, красавец, гвардеец, щеголь, закончивший карьеру на одном из самых видных в царствование Екатерины 11 постов – на посту президента Медицинской академии. Невозможно, говоря о российской Э ате, обойти вниманием другого екатерининского вельможу, – Гавриила Романовича Державина, с равной легкостью облекавшего в звучные глаголы похвалы царице и языческое восхищение радостями поместной жизни. В опере Чайковского “Пиковая дама” есть замечательная ариэтка на стихи Державина “Шуточное желание”

Если б милые девицы
Так могли летать, как птнцы,
И садились на сучках, -
Я желал бы быть сучочком,
Чтобы тысячам девочкам
На моих сндеть ветвях...

В старом поэте – стихотворение писано в 1802 году – проснулась вдруг татарская кровь его предка, мурзы Багрима, у которого, верно, не один десяток жен обретался в гареме. Но какая метафора, какой тонкий приапический эпатаж! И.ведь не придраться конфузливым дамам: просто хотел бы быть сучочком – и больше ничего.


Державин связует собою два пека русской поээии. Он похож на некоего исполина, стоящего над рекой, одна нога на одном берегу, другая – на другом. Это касается как всей его поэзии, так и стихов, вдохновленных Эратой, За невинными, в основном, мадригалами и любовными излияниями поэтов ХЪ'1П столетия следует эпоха все более и более откровенной чувственности. Так Батюшков, перепевая древних греков, обращается к возлюбленной с такими словами:

Тебе ль оплакивать утрату юных дией?
Ты в красоте не изменилась
И для любви моей
От времени еще прелестнее явилась.
Твой друг не дорожит неопытной красой,
Незрелой в таинствах любовного искусства.
Без жизнн взор ее стыдливый н немой
И робкнй поцелуй без чувства.
Но ты, владелица любви,
Ты страсть ндохнешь и в мертвый камень;
И в осень дней твоих не погасает пламень,
Текущнй с жизнию в крови.

(из греческой антологии)

как бы возражая Батюшкову, предпочитающему искушенность в любви неопытности и стыдливости, Пушкин в одном из своих стихотворений восклицает:


Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем,
Восторгом чувственным, безумством, исступленьем,
Стенаньем, криками накханкн молодой,
Когда, виясь в моих объятиях змней,
Порывом пылких ласк и язвою лобзаний
Она торопит миг последних содроганий...
О, как милее ты, смиренница моя!
О, как мучительно тобою счастлив я,
Когда, склоняяся на долгие моленья,
Ты предаешься мне нежна без упоенья,
Стыдливо-холодна, восторгу моему
Едва ответствуешь, не внемлешь ничему
И оживляешься потом все боле, боле -
И делишь наконец мой пламень поневоле...

Как говорится, о вкусах не спорят – de gustibus non disputandum est.

Чувственность у поэтов и их героев в Х1Х веке приобретает формы самые разнообразные. К примеру – “добросовестный ребяческий разврат” в духе “предков”, который вызы:вал горькую усмешку у Лермонтова, но доставлял отрадные минуты героям скандальной поэмы Александра Полежаева “Сашка”.

"Мне Танька, а тебе Анюта", -
Скосившись, Саша говорит.
Неоценимая минута,
Тебя никто не изъяснит!
Приап, Приап...
..........................................................
Растянута, полувоздушна
Калипсо юная лежит.
..........................................................

И так далее. “Все равны в кабаке”, – говорил кто-то из французов накануне революции 1789 г да. “Все равны в борделе у 6...”, – восклицает Буянов – герой поэмы Василия Львовича Пушкина “Опасный сосед”. Веселье, пунш, пиво, “ерофеич и грозный сиволдай”, шумные споры и потасовки в чертогах у доступных жриц наслаждений – вот неизменные спутники адептов “ребяческого разврата” у Полежаева и дяди А. С. Пушкина. Не таков герой лермонтовского “Сашки”, Николай Языков и Владимир Бенедиктов, Афанасий Фет и Евгений Бернет, Дмитрий инаев и Николай Огарев (тот самый, соратник Герцена), – не счесть поэтов, известных и ныне безвестных, посвящавших минуты мусических восторгов пленившим их красотам одетых, полуодетых и вовсе обнаженных дев.

-  Но что я чувствовал, когда младая Лила,
Увидев в храмине меня между столпов,
Вдруг в страхе вскрикнула и руки опустила -
И с тайных прелестей последннй пал покров. -

Так завершает цитировавшееся нами выше стихотворение “Нечаянное счастие” Кондратий Рылеев, декабрист, глава Северного Общества, автор занудных историко-публицистических поэм и чудных эротических миниатюр.


Но счастие и благоговейные восторги, увы, не вечны. О чем и повествует в “Истории пяти дней” Алексей Илличевский, лицейский товарищ Пушкина.


Открыться Лидии не смея,
Я в первый день ее любил;
Назавтра, несколько смелее,
Ей тайну сердца объявил;
День ото дня нетерпеливей,
Назавтра руку ей пожал;
Назавтра, прежнего счастливей,
У милой поцелуй сорвал;
Назавтра, миртами венчанный,
Я осчастливен был вполне;
Но в тот же день, непостоянный,
Я пожалел о первом дне.

Это – первая половина Х

IХ века. Но как похоже во второй его половине вздыхает о своем непостоянстве Константин Случевский!

... Мне каждый твой взгляд, каждый волос
Всех благ, всех сокровищ дороже.
Дороже1 но, может быть, завтра
На новую грудь припаду я,
И в том же, и так же покаюсь
Под праздничный звук поцелуя.

И вечно горестный и неутешный Семен Надсон также замечает, что “только утро любви хорошо”, что “поцелуй – первый шаг к охлажденью”:


С поцелуем роняет венок чистота
И кумир ниаведен с пьедестала.
Голос сердца чуть слышен, зато говорит
Голос крови..

Героев Илличевского и Случевского такая закономерность рождения, развития и умирания любовного чувства зовет к дальнейшим волокитствам и пробуждает в них все новую и новую жажду наслаждений. Для Надсона та же закономерность – трагедия.



Ранняя смерть Надсона (он умер в 1887 году в возрасте 24 лет) своего рода мистическая веха в истории отечественной поэзии. После нее скрытый упадок и вырождение традиционной школы переходят в открыто декларируемый декаданс. “...Единодушно прославляемый Надсон будет беэнадежно забыт ближайшим поколением”, – пророчески пишет Брюсов в 1895 году, когда посмертная популярность Надсона достигла небывалых раэмеров, когда тиражи его книг оставили далеко позади тиражи и Пушкина, и Лермонтова, и Некрасова. Брюсов открывает другую эпоху – эпоху поисков новых форм и нового видения мира. Бурные поэтические события последовавшего двадцатилетия, так называемого “серебряного века”, заслонили собой не только Надсона, но едва ли не весь Х

IХ век с ХVIII впридачу. Возникновение противоборствующих течений – символизма, акмеиэма, футуризма их развитие и внутренние размежевания, необычайно яркий спектр появившихся в то время многих поэтических имен – все это опьяняло и кружило головы любителям словесности. “Папаша, вы мраморная муха, а Пушкин ваш – пошляк”, – так обычно пресекал футурист Константин Олимпов споры о старой и новой поэзии со своим отцом – молившимся на Пушкина Константином Фофановым. Немногие из достойных поэтов решались тогда открыто придерживаться традиционного направления, и среди этих немногих – Иван Бунин, более известный нам как прозаик. Блестящие образцы поэзии, выдержанные в духе классической школы, представлены творчеством Владислава Ходасевича, Георгия Иванова, Владимира Набокова. Стихотворение Набокова “Лилит” – один из высочайших пиков чувственной поэзии, однако каким трагическим диссонансом эвучит его финал! Да, классическая ветвь русского стиха еще прозябала, цвела и приносила плоды на брегах Сены и Шпрее. Плоды эти прекрасны, но тот, кто вкушал и вкушает их, не может не чувствовать разлитой в них горечи.




Хорошо, что нет Царя.


Хорошо, что нет России.


Хорошо, что Бога нет.




Под знаком этих грустных ламентаций Георгия Иванова проходит чуть ли не вся наша эмигрантская поэзия.


Несмотря на похвальбу Ходасевича, который якобы “сумел привить классическую розу советскому дичку”, означенная роза

никак не хотела прививаться, а потом и вовсе заглохла, задушенная ледяным дыханием тоталитарной зимы. Что же касается тех поэтов, которые достались советской эпохе по наследству от царизма, то их творчество, как ни крути, держало путь из области формальных исканий начала века, продиктованная эпохой герметическая манера могла дать вырасти в садах их и их эпигонов отнюдь не пышным классическим розам, а лишь бледным цветкам шиповника. Дух эллинской веселости какое-то время жил среди блистательных поэтов Объединения Реального Искусства, которые, несмотря на эпитет “реальное”, так далеко ушли от буквы реального в сторону абсурдного, что даже породившая их абсурдная послереволюционная эпоха, не выдержав соперничества, проглотила этих художников, как Сатурн своих детей. В конце 50-х годов, после растянувшегося на десятилетия безвременья, в искусстве начинает наблюдаться некоторое шевеление. Ветерок перемен занес в приторный компот советской литературы бродильные ферменты, Но ни поэзия политиканствующих “шестидесятников”, ни “тихая лирика”, ни кухонный авангард, расцветший буйной плесенью в 70-е, ни на йоту не приблизили оболваненного нашего соотечественника к изящной словесности, к искусству в его подлинной ипостаси. Вылезшие ныне из своих щелей эпигоны Бретона и карикатуры на Элиота, плохо рифмующие массовики-затейники, в поисках вдохновения перетряхивающие столбцы газет, унылые ремесленники – изобретатели птичьего языка на основе русского словаря, поставщики метафорических финтифлюшек и бумажных цветов – все они, по отдельности и скопом, убивают самую возможность зарождения эстетического чувства. Время их мифотворчества исчерпывается временем, необходимым, чтобы подавить зевоту.

В любую эпоху наступали кризисные моменты, когда отдельных индивидуумов тянуло рассчитаться с прошлым.



 


Старая песня: сбросить Пушкина с парохода современности, чтобы впоследствии каяться в этом. Смутьяны и ересиархи с повадками жуликоватых сутенеров, бесстыдно скрывающие свое бессилие, не раз пытались ошеломить слабоумную публику авангардистским мессианством: библиотечная алхимия, аптекарская тарабарщина школьных рецептов, нелепые и напрасные усилия казаться лучше природы, обнаруживая патологический склад ума и болезненные наклонности. Надо отдать должное малым сим: они не раз сбивали обывателей с

толку; вакханалия словесной мишуры праздновала свою победу. Но стоят ли низменные персонажи этой commedia dell‘arte нашего просвещенного внимания?

Ложь, будто с рождением Христа умер великий Пан, как возвестил предвзятый элевсинский голос. Пан все еще живет в каждом из нас, как не умирает песнь классической поэзии, рожденная шествиями сатиров и менад – свиты неунывающего Вакха, покорителя Индии. До последнего времени казалось, что отечественная поэзия утратила эллинскую гармоничность и жизнерадостность, свойственную лучшим творениям Батюшкова, Языкова, Пушкина и других наших классиков. Казалось, скорбь, скука и им подобные рефлексии безраздельно захлестнули стихи даже тех немногих приличных из ныне здравствующих поэтов, которые пытаются опираться на классическую традицию. И неожиданно для всех на унылом поэтическом небосклоне России ярко и радостно засияло новое созвездие. Имя ему – Орден куртуазных маньеристов. Произошло это событие 22 декабря 1988 года, когда был окончательно утвержден и подписан Манифест куртуазного маньеризма. Символична сама дата появления на свет Ордена – день зимнего солнцестояния, день, когда солнце следует по самой низкой дуге своего пути над землей, самый тусклый, самый темный день года.


Начало второго тысячелетия в Европе было ознаменовано возникновением духовно-рыцарских орденов, задавшихся целью отвоевания страны гроба Господня, находившейся в руках последователей учения Магомета. В самом конце того же тысячелетия в столице последней из великих империй заявили о себе рыцари Ордена куртуазных маньеристов, задавшиеся целью отвоевать и обустроить поэтический Авалон – утерянную чудесную страну, Первая книга Ордена “Волшебный яд любви”, не успев выйти в свет, в мгновение ока стала раритетом. Элегантность и утонченность формы, красота и богатство слога, живость и легкость восприятия, игривая галльская острота, щедро пересыпаемая аттической солью, – все

это нашел истосковавшийся по изящной словесности читатель в стихах пяти молодых авторов, объединившихся на основе общности художнических устремлений, Термин “куртуазный маньеризм”, слетев с уст архикардинала Ордена Виктора Пеленягрэ, успел прочно войти в лексикон читателей и критиков в нашем Отечестве и уже шагнул за его пределы. Эстетические взгляды рыцарей Ордена достаточно полно изложены на страницах Манифеста, или Золотой буллы куртуазного маньеризма. Стараясь не затронуть сказанного в этом документе, попытаемся пролить дополнительный свет на нашу summa theologica, порассуждав немного о возвышенном.

Начнем с утверждения, что существует аристократический предрассудок, состоящий в стремлении писать исключительно для достойнейших, который может быть принят и превращен в правило с одной лишь оговоркой: подлинная аристократия – это прекрасные дамы, и тот, кто пишет для них, пишет для самых достойных. Наши классики нередко так и поступали и делали это более или менее умышленно. Но оставив в стороне куртуазную сторону (простите за каламбур) нашего утверждения, которое заключает в себе ясную дилемму – либо мы пишем, не забывая о дамах, либо мы пишем одни только глупости – поговорим о возвышенном. Да, да, да! Поговорим о возвышенном. Именно сейчас, когда се вокруг напоминает нам о лиссабонском землетрясении, когда слишком много внимания уделяется тому, чтобы разгадать простейшую Сфинксову загадку о человеческой жизни, и слишком мало – изящной словесности. И хотя мы не отрицаем, что призраки Сфинксов, бродящие по нашему царству, предмет слишком серьезный, чтобы оставлять его без внимания, нам понятно естественное желание читателя услышать совершенно другое.


Душа, готовая предаться злу, легко находит опору в превратно понятом материализме недавнего прошлого, она видит лишь низменную действительность, не желая знать, к чему та приводит. Для нее тупое следование безумным уродствам окружающего мира – нечто подлинное, достойное рассмотрения, а конечный позор и расплата за то – выдумка, игра воображения. Причина подобного заблуждения заключается не только в пресловутом вульгарном материализме, а в дурных наклонностях самих сочинителей


Весь ужас литературного сегодня в своей безобразной наготе не выдерживает никакой критики. Мы же, вопреки всему, заговорили и будем говорить о возвышенном. Даже если нам

придется прибегнуть ко лжи. И если поставить вопрос, что лучше для нашей же пользы и воспитания юношества; изображать события и явления такими, какими им следовало быть или какими они были? – то, конечно, вымышленный воспитанник гувернера из Гавра (герой пиесы В. Степанцова “Сад”) и вымышленный покоритель Маастрихта (герой одной из пиес А. Добрынина) более поучительны, чем реальный водопровод, хотя бы и сработанный рабами Рима, а знакомство с вышеуказанными господами более полезно, чем неумеренное восхищение ремеслом водопроводчика. Ибо обманувший, если мы не ошибаемся, правдивее не обманувшего, а обманутый, безусловно, мудрее необманутого. Так, один знаменитый врач древности, по этим соображениям или в силу опыта, с полной серьезностью прописывал чтение мифов некоторым своим больным. Все и вся – от адских недр до райских куртин – доступно взору поэта (см. Данта и Мильтона), и только в его власти придать наибольшую привлекательность описываемому.


Как бы то ни было, публика была к нам достаточно благосклонна, чтобы мы могли сетовать на нее, Мы считаем вполне оправданным желанием читателя видеть на подмостках жизни возвышенные чувства и хорошо одетых людей. Однако просим заметить, что мы отнюдь не уполномочены изменять законы поступательного развития нашего государства. Когда с Франсуа де Малербом, зародителем поэзии французского классицизма, говорили о государственных делах, он всегда приводил слова, кои написал в обращенном к г-ну де Люину вступительном послании н сочинениям Тита Ливия: “Не надобно вмешиваться в управление кораблем, на котором ты всего лишь пассажир”. Главное правило заставляет нас нравиться и трогать (простите за невольный каламбур); все прочие выработаны лишь затем, чтобы выполнять его.


Размышляя о возвышенном, не следует думать, что состояние нашего общества настолько сурово и неблагоприятно, что не может способствовать процветанию изящных искусств. То, что у нас наконец появились хорошие поэты (это, полагаем, уже не вызывает возражений) подтверждает, что семена изящной словесности, несмотря на затянувшееся варварство последних десятилетий со всей его мрачностью и кошмаром, будут непременно прорастать в удивительные растения, расцветающие упоительным благоуханным цветом, притягивающим к себе чуткие души. C'est naturel, игнорируя неустроенность нашего бытия (а когда оно было устроенным?), истинные поэты обращают свои взоры к достойным внимания предметам. Памятуя о том, что все существующее можно разделить на три рода: необходимое, полезное, приятное (читай: бесполезное), – они отдают свое предпочтение последнему. Справедливости ради следует признать, что во все времена неподдельное удовольствие доставляли разговоры о благополучии, благосостоянии и наслаждениях; рассуждения об упадке и несчастиях в приличном обществе выслушивали (и выслушивают) с вежливым сочувствием и некоторой досадой, особенно если это рассуждения зарифмованные. Ну разве может быть занимателен рассказ про то, как




Жил на свете таракан,


Таракан от детства,


И попалси он в стакан


Полный мухоедства, –




даже если это метафора, олицетворяющая собой злоключения индивида при столкновениях с социумом? Занимательна здесь, пожалуй, только глупость сочинителя виршей, будь то капитан Лебядкин или Ф, М. Достоевский, упокой, Господи, его душу. Лебядкину в “Бесах”, если помните, досталось на орехи за тараканью историю. Будь на то наша воля, мы бы примерно наказали и автора упомянутого параноического сочинения, во-первых, за чудовищную расхлябанность письма, во-вторых, за то, что нарожал и выпустил в мир таких злобных и назойливых уродов, как капитан Лебядкин и Петр Степанович Верховенский. Ведь не секрет, что жизнь пытается копировать искусство. Однако она порой находит далеко не лучшие образцы для подражания, особенно у нас в России. Чем для русской жизни закончилось ее подражательство “Бесам”, вы прекрасно знаете; хитрый Петр Степанович расчистил себе дорогу к трону, но по его трупу на трон вскарабкался крошка Цахес-Лебядкин. Он и по сю пору княжит нами.


Но продолжим разговор о возвышенном и о его вестовых и знаменосцах – куртуазных маньеристах. Куртуазный маньеризм – это далеко не

namby-pamby и вовсе не стилизация, как думают некоторые окололитературные моськи, пытающиеся либо нас облаять, либо безуспешно за нами угнаться. “Игривость маркизская”, над которой так гадко подхихикивал вместе с “человеком из подполья” Ф. М, Достоевский (царство ему небесное), для нас суть не что-то наигранное, не взятый напрокат камзол с галунами. Куртуазный маньерист не комик и не лицедей, а куртуазный маньеризм не спектакль с переодеваниями. Куртуазный маньеризм – это состояние души, дарованное избранным, и, как следствие, эманация творческого духа. И совсем не важно, живем ли мы и наши герои в беломраморных палаццо на Ривьере или в продуваемых всеми ветрами мансардах Блумсбери и Васильевского острова. У нищих испанских идальго и польской шляхты чувство сословной гордости было развито не менее, а порой и куда более, чем у купающихся в золоте грандов и магнатов. Так что рыцари куртуазного маньеризма, не кривя душой, с удовольствием изображают опыты своих великосветских чувствований в любой обстановке и без особых сожалений предпочитают гражданским добродетелям все земные радости – женщин, праздность, кутежи, – словом, в погоне за pleasures of the flesh они забывают обо всем на свете. Философия удачи и случая, вечное противоборство добрых побуждений и дурных поступков, изысканный эротизм, пронизанный тонким лиризмом, в такой мере бросаются в глаза при чтении свода сочинений куртуазных маньеристов, что соблазнительным представляется комментаторам и исследователям восстановить жизнь поэтов но их же стихам. Нет ничего удивительного в том, что поэзия сладостного стиля, которую восторженно принимали всегда и везде, наконец и в наше время начинает обретать своих взыскательных поклонников, и именно у нас, в нашей полуголодной варварской империи, в разоренной, но все еще великолепной столице мира. Под толстым слоем уже остывшего, казалось, пепла вдруг с неожиданным весельем вспыхнули и заплясали языки резвого яркого пламени, огненноперый Феникс расправил свои могучие крылья и хищна взирает на обожравшийся всего и вся Запад, Запад, который, как Энколпий на пиру у Тримальхиона, выблевывает куски недопереваренной духовной пищи и любуется собственными эрутиментами, признавая их за конечный продукт поступательного движения искусства. Да и в наших палестинах – и мы уже говорили об этом – сколько угодно примеров подобного любования (pardon, mesdames) рвотной жижицей.

Куртуазный маньеризм может вызывать лишь приятные ассоциации. Это ясно без объяснения его достоинств. Похоже что сейчас этим словом называют все, что нравится употребляющим его особам. Некоторые склонны называть куртуазным маньеристом самого Гомера. Но даже если это вызывает нарекания со стороны любителей изящной словесности, то фигура римского поэта Публия Овидия Назона удовлетворит видимо, самых взыскательных знатоков. Будь мы в силах вы разить наше мнение о стоящих писателях одним понятием мы назвали бы их куртуазными маньеристами Почти все созданные их прихотливым воображением великие герои – Парис, кавалер де Грие, Дон-Кихот, Фальстаф, Дон-Жуан, Фа уст, Кандид, д'Артаиьян, Евгений Онегин, Печорин, Хлест ков, Милый друг, Дориан Грей – задуманы и изображены именно в этой манере. Обозревая обширное поле мировой литературы, искушенный читатель без труда продолжит приведенный список. И если повторить вопрос, что лучше для на щей же пользы – изображать события и явления, какими он были или какими им следовало быть? – то, конечно, вымышленный воспитанник гаврского гувернера и благородный покоритель Маастрихта гораздо интереснее, чем нигилист Базаров или какой-нибудь деятельный Штольц.


Отметим особо: все, что куртуазный маньерист пишет, неизбежно ведет его, прямо или косвенно, к самовосхвалению


“Любите самого себя!” – восклицае мы вслед за Пушкиным и без конца любуемся своими отражениями в волшебных зеркалах куртуазного маньеризма. Да здравствует нарциссизм! Слишком долго поощряли маленьких людей в литературе, бескрылых, бесполых двуногих с неясно выраженным чувством собственного достоинства. Прощайте, призраки! М плюем на убогую приверженность к заурядной жизни

tell qu’elle est. Ибо обманувший правдивее необманувшего, а обманутая мудрее необманутой. Да здравствуют Эрос и Эрата – наша возлюбленная шалунья-муза, руководительница наших вдохновений,

Сейчас, когда мы являемся свидетелями грандиозной см ты в империи, самое существование Ордена куртуазных маньеристов представляет собой определенный диссонанс с окружающим. Постороннему может показаться, что положение дел в Отечестве не способствует процветанию изящных искусств. Мы рискнули бы поспорить на эту тему, если бы верили, что в спорах рождается истина. Но истина едина: то,


что однажды истинно, будет истинно всегда в любую эпоху, и ход времени на истину не влияет, хотя в его власти менять обычаи и образ жизни, –– никакие перемены над истиной не властны,


даже если истина эта – ложь .



ВАДИМ СТЕПАНЦОВ, Великий Магистр


Ордена Куртуазных маньеристов;



ВИКТОР

ПЕЛЕНЯГРЭ, архикардинал

Ордена,

arbiter elegantiarum