Сергей Гандлевский. Стихи 2007-2011

Сергей Гандлевский

Сборник стихотворений последних лет, составленный из журнальных публикаций.

# # #

Очкарику наконец овчарку дарит отец. На радостях двух слов связать не может малец. После дождя в четверг бредешь наобум, скорбя. «Молодой, — кричат, — человек!» Не рыпайся — не тебя. Почему они оба — я? Что общего с мужиком, кривым от житья-бытья, у мальчика со щенком? Где ты был? Куда ты попал? Так и в книжке Дефо попугай-трепло лопотал — только-то и всего. И по улице-мостовой, как во сне, подходит трамвай. Толчея, фонарь на столбе. «Негодяй, — бубнят, — негодяй!» Не верти, давай, головой — это, может быть, не тебе. 2007

# # #

В чёрном теле лирику держал, Споров о высоком приобщился, Но на кофе, чтобы не сбежал, Исподволь косился. Всё вокруг да около небес — Райской спевки или вечной ночи. Отсебятина, короче, С сахаром и без. Доходи на медленном огне Под метафизические враки. К мраку привыкай и тишине, Обживайся в тишине и мраке. Пузыри задумчиво пускай, Помаленьку собираясь с духом, Разом перелиться через край — В лирику, по слухам.

# # #

В коридоре больнички будто крик истерички В ширину раздаётся, в длину. И косятся сестрички на шум электрички, Пациенты теснятся к окну. От бессонницы воображенье двоится — То слоняешься по коридорам больницы, То с тяжёлым баулом бегом В хвостовой поспеваешь вагон. Как взаправду, толпятся в проходе старухи, Как живой, гитарист — трень да брень. Наизусть сочиняй воровские кликухи Станций и деревень. Предугадывай с маниакальной заботой Новобранца со стрижкой под нуль. Пусть пройдёт вдоль вагона с жестокой зевотой Милицейский патруль. И тогда заговорщицки щёлкнет по горлу Забулдыга-сосед. Память-падальщица, ишь ты, крылья простёрла! Вязкий ужас дорожных бесед. Отсылающих снова к больничной курилке, Где точь-в-точь просвещал человек. Но по логике сна озираешься в ссылке — То ли Вытегра, то ли Певек. Так и травишь себя до рассвета, Норовя, будто клеем шпана, С содроганием химией, химией этой Надышаться сполна.

# # #

Мне нравится смотреть, как я бреду, Чужой, сутулый, в прошлом многопьющий, Когда меня средь рощи на ходу Бросает в вечный сон грядущий. Или потом, когда стою один У края поля, неприкаян, Окрестностей прохожий господин И сам себе хозяин. И сам с собой минут на пять вась-вась Я медленно разглядываю осень. Как засран лес, как жизнь не удалась. Как жалко леса, а её — не очень.

# # #

Первый снег, как в замедленной съёмке, На Сокольники падал, пока, Сквозь очки озирая потёмки, Возвращался юннат из кружка. По средам под семейным нажимом Он к науке питал интерес, Заодно-де снимая режимом Переходного возраста стресс. Двор сиял, как промытое фото. Веренице халуп и больниц Сообщилось серьёзное что-то — Белый верх, так сказать, чёрный низ. И блистали столетние липы Невозможной такой красотой. Здесь теперь обретаются VIP-ы, А была — слобода слободой. И юннат был мечтательным малым — Слава, праздность, любовь и т.п. Он сказал себе: «Что как тебе Стать писателем?» Вот он и стал им.

# # #

Ни сика, ни бура, ни сочинская пуля — иная, лучшая мне грезилась игра средь пляжной немочи короткого июля. Эй, Клязьма, оглянись, поворотись, Пахра! Исчадье трепетное пекла пубертата ничком на толпами истоптанной траве уже навряд ли я, кто здесь лежал когда-то с либидо и обидой в голове. Твердил внеклассное, не заданное на дом, мечтал и поутру, и отходя ко сну вертеть туда-сюда — то передом, то задом одну красавицу, красавицу одну. Вот, думал, вырасту, заделаюсь поэтом — мерзавцем форменным в цилиндре и плаще, вздохну о кисло-сладком лете этом, хлебну того-сего — и вообще. Потом дрались в кустах, ещё пускали змея, и реки детские катились на авось. Но, знать, меж дачных баб, урча, слонялась фея — ты не поверишь: всё сбылось.

# # #

Ю.К. «Где с воробьем Катулл и с ласточкой Державин…» В. Ходасевич «О-да-се-вич?» — переспросил привратник и, сверившись с компьютером, повёл, чуть шевеля губами при подсчёте рядов и мест. Мы принесли — фиалки не фиалки — незнамо что в пластмассовом горшке и тихо водрузили это дело на типовую серую плиту. Был зимний вполнакала день. На взгляд туриста, неправдоподобно- обыденный: кладбище как кладбище и улица как улица, в придачу — бензоколонка. Вот и хорошо. Покойся здесь, пусть стороной пройдут обещанный наукою потоп, ислама вал и происки отчизны — охотницы до пышных эксгумаций. Жил беженец и умер. И теперь сидит в теньке и мокрыми глазами следит за выкрутасами кота, который в силу новых обстоятельств опасности уже не представляет для воробьёв и ласточек.

# # #

Мама маршевую музыку любила. Веселя бесчувственных родных, виновато сырость разводила в лад призывным вздохам духовых. Видно, что-то вроде атавизма было у совслужащей простой — будто нет его, социализма, на одной шестой. Будто глупым барышням уездным не собрать серебряных колец, как по пыльной улице с оркестром входит полк в какой-нибудь Елец. Моя мама умерла девятого мая, когда всюду день-деньской надрывают сердце «аты-баты» — коллективный катарсис такой. Мама, крепко спи под марши мая! Отщепенец, маменькин сынок, самого себя не понимая, мысленно берёт под козырёк.

Антологическое

Сенека учит меня что страх недостоин мужчины для сохраненья лица сторону смерти возьми тополь полковник двора лихорадочный трёп первой дружбы ночь напролёт запах липы уместивший всю жизнь вот что я оставляю а Сенека учит меня

Голливуд

Федеральный агент не у дел и с похмелья узнаёт о киднепинге по CNN. Кольт — на задницу, по боку зелье — это почерк NN! Дальше — больше опасных вопросов. Городской сумасшедший сболтнул, где зарыт неучтённый вагон ядовитых отбросов. «Dad!» — взывает девчушка навзрыд. В свой черёд с белозубою шуткой негр-напарник приходит на помощь вдвоём с пострадавшей за правду одной проституткой — и спасён водоём. А к экрану спиной пожилой господин весь упрёк и уныние моет посуду (есть горазды мы все, а как мыть — я один) — и следы одичания видит повсюду. Прикрываясь ребёнком, чиновная мразь к вертолёту спешит. Пробил час мордобоя. Хрясь наотмашь раскатисто, хрясь! И под занавес краля целует героя. И клеёнчатый фартук снимает эстет. С перекурами к титрам домыта посуда. Сказка — ложь, но душа, уповая на чудо, лабиринтом бредёт, как в бреду Голливуда, окликая потёмки растерянно: «Dad?!»

# # #

А самое-самое: дом за углом, смерть в Вязьме, кривую луну под веслом, вокзальные бредни прощанья — присвоит минута молчанья. Так русский мужчина несёт до конца, срамя или славя всесветно, фамилию рода и имя отца — а мать исчезает бесследно…

# # #

У Гоши? Нет. На Автозаводской? Исключено. Скорей всего, у Кацов. И виделись-то три-четыре раза. Нос башмачком, зелёные глаза, а главное — летящая походка, такой ни у кого ни до, ни после. Но имени-то не могло не быть! Ещё врала напропалую: чего-то там ей Бродский посвятил, или Париж небрежно поминала — одумайся, какой-такой Париж!? Вдруг вызвалась «свой способ» показать — от неожиданности я едва не прыснул. Показывала долго, неумело и, морщась, я ударами младых и тощих чресел торопил развязку. Сегодня, без пяти минут старик, я не могу уснуть не вообще, а от прилива скорби. Вот и вспомнил — чтоб с облегчением забыть уже на веки вечные — Немесова. Наташа.

# # #

Старость по двору идёт, детство за руку ведёт, а заносчивая молодость вино в беседке пьёт. Поодаль зрелые мужчины, Лаиса с персиком в перстах. И для полноты картины рояль виднеется в кустах. Кто в курсе дела, вряд ли станет стыдиться наших пустяков, зане метаморфозой занят: жил человек — и был таков. А я в свои лета, приятель и побратим по мандражу, на чёрный этот выключатель почти без робости гляжу. Чик-трак, и мрак. И всё же тайна заходит с четырёх сторон, где светит месяц made in China и спальный серебрит район, где непременно в эту пору, лишь стоит отодвинуть штору, напротив каждого окна — звезда тщеты, вот и она.

# # #

Вот римлянка в свои осьмнадцать лет паркует мотороллер, шлем снимает и отрясает кудри. Полнолунье. Местами Тибр серебряный, но пробы не видно из-за быстрого теченья. Я был здесь трижды. Хочется ещё. Хорошего, однако, понемногу. Пора «бай-бай» в прямом и переносном, или напротив: время пробудиться. Piazza de Massimi здесь шлялись с Петей (смех, а не «пьяцца» — чёрный ход с Навоны), и мне пришло на ум тогда, что Гоголь берёзу вспомнил, глядя на колонны, а не наоборот. Так и запишем. Вот старичьё в носках и сандалетах (точь в точь как северные старики) бормочет в лад фонтану. А римлянка мотоциклетный шлем несёт за ремешок, будто бадейку с водой, скорее мёртвой, чем живой. И варвар пришлый, ушлый скиф заезжий так присмирел на склоне праздной жизни, что прошептать готов чувихе вслед «Хранят тебя все боги Куна…»

Подражание

«Into my heart an air that kills…» A. E. Housman Двор пуст и на расправу скор и режет без ножа. Чьё там окно глядит в упор с седьмого этажа? Как чье окно? — Твоё окно, ты обретался здесь и в эту дверь давным-давно входил, да вышел весь.

# # #

Когда я был молод, заносчив, смешлив, раз, в забвенье приличий, я не пошёл ни на сходку повес с битьём зеркал, ни к Лаисе на шелест её шелков. А с утра подался на Рижский вокзал, взял билет, а скорее всего, не брал, и примерно за час доехал до… — вот название станции я забыл. В жизни я много чего забыл, но помню тот яркий осенний день — озноб тополей на сентябрьском ветру, синее небо и т. п. В сельпо у перрона я купил чекушку и на сдачу батон, спросил, как короче пройти к реке — и мне указали кратчайший путь. В ивах петляла Истра-река, переливалась из света в тень. И повторялись в реке берега, как повторяются по сей день. Хотя миновало сорок лет — целая вечность коту под хвост, — а река всё мешает тень и свет; но и наш пострел оказался не прост. Я пил без закуски, но не косел, а отрезвлялся с каждым глотком. И я встал с земли не таким, как сел, юным зазнайкой-весельчаком. Выходит, вода пустячной реки, сорок лет как утекшая прочь стремглав, по-прежнему держит меня на плаву, даже когда я кругом неправ. Шли и шли облака среди тишины, и сказал я себе, поливая траву: «Значит, так» — и заправил рубашку в штаны — так с тех пор и живу.