Юрий Арабов. Избранное

Юрий Арабов, стихи
Дом
Ночью
У.Е.
Пейзаж не для слабых
Холодно
Иван Креститель
Предпоследнее время
Мусорная баллада
"Коль Гомер превратился в клумбу..."
Ветрено
Черная меланхолия
Простая жизнь
Колыбельная для лентяев
"Говорю тебе, брат, без вина..."
Автостоп
Заклинание комара
Призрак свободы
Прогулка
Прогулка наоборот
Еще прогулка
Мелкие прелести жизни
Стихи о переселении народов ч.1
ч.2
Памятник
Размышления на вокзале
Место жительства
"Когда напьешься до мертвецкого..."
Воздуху!
"Слишком много юристов..."
ЦЕЗАРИАДА
"Смерть неприятна..."
"В дом хорошо возвращаться..."
Как закалялась сталь
Слизь на ноже
Вороны
Проводы Парщикова за границу
Мольба
Отходное
Но пассаран!
"Я уеду в далекую гать..."
Брат Капустин
Воля
"Болота полны чифирем..."
"Не пишут писем..."
Вечер пропал
"Белый индеец въезжает..."
Эпос
"Я умею на воздухе..."
Воздух
Из чужого письма
Посвящение в поэты
Свинарник
Похвала болезни
Людоедская песенка
Про боцмана
Баллада о Южном Кресте
Размышление о граде Козлове
Мыши
Гимн
"Кому суждено быть..."
Несжатая полоса
Провинциальный трамвай
Провинциальный кинозал
Бумажный бифштекс
Оптимистический реквием


ДОМ

Не стоит к мощам идти на поклон.
Ты возвратишься в родимый дом
тем более,
          если твой дом разрушен,
и путь твой суетен, да и скучен.

У дома, в который я возвращусь
и которого глубоководный щуп
не нащупает, будет цвести гречиха
и беда не будет горчее лиха.

Стрижи затеют свой хоровод
у дома, коего вешних вод
язык не достанет ни свай, ни тына.
Лишь птицы помнят Отца и Сына.

Я вроде не грабил, не убивал
и по ночам не писал доносы.
Я просто слова свои выбивал,
как в деревнях выбивают косы.

И в доме, в который я возвращусь
исписаннее страницы Толстого,
дыбом вставшая,
               словно чумацкий чуб,
мне по-птичьи с крыши шепнет солома.

И в этом доме, в котором я,
если б был ребенком,
                    от страха умер,
к порогу выйдет моя семья,
чуть различимая, словно зуммер.

И мне простят, что я чуть тащусь,
уже, конечно не человек,
к дому,
       который построил Джек,
и к дому,
         в который я возвращусь.

Но в доме,
          в который я возвращусь,
не будет сплетен и слухов. Чуть
стемнеет, и тень отлетит на сажень.
Луна в созвездии Рыб и Устриц
застынет
         ровной замочной скважиной,
ведущей в залу, где светят люстры.

А ночью к дому, в который Джек
не по своей возвратится воле,
где летчик путает низ и верх
и где сверчок отмеряет век,
приходит ангел,
               рогат, как Овен.

И в левой лапе его кривой
куски луча сплетены, как четки.
А в лапе правой, сторожевой,
цикад несмолкающие трещотки.

И в доме, в который я возвращусь,
в котором лишь древоточец-жук
вслепую ищет назад дороги,
рогатый сторож, достав чубук,
клубясь, исчезнет,
                  как след в сугробе. 

1989


НОЧЬЮ

Кричала, билась упрямым лбом,
скрипя, как продавленная кровать,
а свет был проколот
                    фонарным столбом,
и это ее заставляло рыдать.

Но вдруг, подожженная от фитиля,
захохотала, давясь, как арфа,
будто открыла
              скрипичный футляр
и там увидала живого карпа.

Другой, что по шляпу был заморожен,
ей стал подвывать печально.
Она ж ему плюнула только в рожу
и села в сугроб, как на чайник.

Это был Достоевский, а может Блок.
Это был не я. Я бы так не мог.
Я шел, огибая их за версту
и изираясь окрест,

чтоб не прибить к своему кресту
их сдвоенный странный крест.

Потом уже в комнате,
                    над ореолом
их, я пытался спать.
Асфальт, как бумага лежал мелован,
и вьюга тащила снасть.

Шуршали, отклеиваясь, обои,
и, проверяя дверной замок,
я думал
        о странной поре мордобоя,
что не оканчивается
                   с зимой.

1988

# # #

У.Е.*

В исчисленье у.е.
в отношении денег
моя жизнь не тае,
чуть дороже, чем веник. 

На военной тропе
я куплю, коли надо,
в исчисленье у.е.
небольшую гранату. 

Чуть нарушен в уме,
я страну не нарушу
в отношенье у.е.
ее русскую душу. 

Но все чудится мне,
коль пахнуло горелым,
всем надо у е
и как можно скорее. 

Я у е, ты у е,
и страна оживает,
и у о на стерне
колосится, мужает... 

Мы ведь взяли свое ,
и возьмем, догорая,
в измеренье у е
измерение Рая. 

Как заметил Мальро,
когда стало обидно:
"Ах, у е ты мое!"
Остальное не видно.
_____________________
* Условная единица 


ПЕЙЗАЖ НЕ ДЛЯ СЛАБЫХ
А.Левину 

Прибежали хачапури,
второпях зовут отца:
"Тятя, тятя, злые пули
сделали из нашего дедушки мертвеца." 

Говорит им тятя, слегка икая:
"Это еще ничего, сынки.
Вон с гор наступают поджаренные хинкали.
Устроят такое, что не понадобятся мозги". 

"Хинкали что... - отвечают ему сынки, -
Хинкали - это кусочек гари.
А вот если прибудут нагорные лаваши,
обед нам понадобится едва ли." 

Они и вправду накуковали.
Рванула аджика и вырубила весь свет.
И возникло на поле коварной брани
множество мелких пожарских котлет. 

Вот и все меню, господа, на сегодня
или русско-кавказский менталитет.
Я ж предпочту огурцы и селедку,
и в кармане холодный, как блин, кастет. 

ПЕЙЗАЖ НЕ ДЛЯ СЛАБЫХ. Ч.2.

Картридж к пейджеру летит
для полуденной беседы:
"Где нам, пейджер, пообедать
или просто закусить?" 

Отвечает старый пейджер:
"Я не знаю блюд других,
как сказал однажды Мейджер,
кроме косточек людских." 

Картридж сделался брутален,
даже крыльями затряс.
Полетели в "Автоваз",
добрых молодцев клевали. 

Пал печальный дистрибьютор,
бледный менеджер умолк.
Мародеры необуты
растащили кто что мог. 

Вышли чипы, кровь учуяв,
обнажили клыки.
И, смотря на мерзких чудищ,
выли дети, старики... 

Но, спасая от затрещин
человечий матерьал,
публик гордый наш релейшенс
оборону укреплял. 

И я там был,
мед, пиво пил,
а на "Хиро" не хватило.
Извините, господа,
я забрался не туда. 


ХОЛОДНО

Похоже, что скоро ходить нам без
корзин и надежд сюда -
в оштукатуренный снегом лес.
Зима идет, холода...
Нужно покрепче закрыться в хате
и жечь восковые свечки.
Да лирой, спутав ее с ухватом,
тянуть чугунок из печки.
Сентябрь. Нету людей и книг.
Чтоб вечер не стал тягуч,
мы в черное яблоко масти "пик",
как в скважину, вставим ключ.
Откроем валета,
               словно трюмо,
и в чреве его покатом,
как будто в бутылке стоит вино,
увидим изнанку карты,-
витраж рубашки. А у стены
найдем недокуренную сигарету.
Но чтоб не дуло нам со спины,
закрой за собою валета!
В нем можно спать, опиваясь чаем,
вычесывать блох в кошаре.
Зимою, кстати, и лес мельчает,
как роспись
            на сдувшемся шаре.
...Молочный круг образуют карты.
Глаза их подведены.
Их масти - елочные гирлянды,
светятся, будто
                из-под воды.
Придай же вращение колесу
или, как встарь,
                расскажи про Воланда...
Холодно что-то теперь в лесу.
Холодно, братцы, холодно.


ИВАН КРЕСТИТЕЛЬ

"Кто ты, Господи, есть?
                       Я готовил тебя на удачу,
я вскопал виноградник,
                      откуда ж досада и злость?
Голый лес на пригорке
                      похож на забитую дачу.
Бильярдным шаром
                не рабить виноградную гроздь".
Он глядит на размокший
                       большак, повторяя без связи:
"Ты понятно, а я?
                 Или тоже погибну от ран?"
Рядом девки готовят в избе
                           вышивные ферязи,
за убогой деревней
                   течет небольшой Иордан.
Под ногою трещат
                 перебитые летом тарелки,
на разрытом погосте
                    осины пусты.
Там кресты,
           как железнодорожные стрелки,
переводят мужей на иные пути.
Вот он встал и зачапал
                      к речушке, юродивый странник.
Знал бы он,
           что через полгода всего -
все погибнут:
             и тот, кто вскопал виноградник,
да и жнец урожая,
                 пришедший на место его.
Два бухих мужика
                 увязались за ним, удивились:
"По сезону ль купаться?
                        А впрочем, пускай его скосит...".
Он по плечи вошел в Иордан,
                           и на миг появилась
голова на шершавом подносе.
Мужики отшатнулись.
                   Вдали закудахтали птички.
Он на берег поднялся,
                     тресясь от воды и испуга,-
никого не видать.
                  Камыши, словно серные спички,
мягко чиркают друг об друга.


ПРЕДПОСЛЕДНЕЕ  ВРЕМЯ

Вот и настали
              предпоследние времена.
Друзья к супостату
                  налаживают стремена.
Отцы вечереют, их жены подумывают об аборте
еще до зачатья, играя на теннисном корте.
Недоношенный мастер скорбит
                            о небесном граде,
хоть он сам - в предпоследней шестерке
                                       или плеяде.

В этой самой шестерке с трудом
                               наступает март,
тенор Ленского воет с лицом садиста,
и астролог толкует футбольный матч
с точки зрения Трисмегиста.

А в газете есть несколько пунктов,
                                   достойных вниманья:
один - об аренде, другой - за чертой пониманья,
и сыплются буквы, как пуговицы с рубах,
в предпоследнее время,
                      оплачиваемое в рублях.

Предпоследнее время,
                    зигзагом меняя курс,
мерцает, как мускул, когда шевельнешь рукой.
Растворимее соды в воде, герой
невидим, хоть чувствуется на вкус.

Но с высоты уязвленных созвездий
                                 и ангела часа
вся эта бодяга, увы, заурядней матраса.
Кто он, безопасней, чем Троцкий,
                                и лезвия для бритья,
но записанный будущим
                      в мальчики для битья?

Заблудился я в клетке. Винить же некого.
Я хочу сменить, посмотревшись в зеркало,
одежду, руки и эту голову,
загар моих пращуров,
                    что прилип,
как канифоль прилипает к олову.

В крайнем случае, родину
                         (у меня их две),
одну любовь - на морской прилив.
"Вот и вышел, паскуда,
                      в своем свитерке!"-# # #
как писал однажды большой пиит.

Но заменить предпоследнее время -
труднее, чем вызубрить теорему.

Отпей же польский одеколон,
чтобы на час превратиться в дуче.
Хоть с точки зренья
                    последних времен
предпоследние все-таки -
                         много лучше.
1990
----------
# # # Юрий Николаевич имеет в виду Андрея Вознесенского
    высказывание которого и приводит почти дословно:-)[прим.А.И.]


МУСОРНАЯ БАЛЛАДА

Зиганшин, в небе узря соседа,
спасен геликоптером, как гортензией.
После краха единственного велосипеда
спицы путались,
               словно в ракетке теннисной.
Завершив озимых упрямый сев,
Хрущев лишен был своей охраны,
И что дрожит он - узнали все
по  медному звону в его карманах.
Мне - двенадцать лет.
                     Я румян, как Киров.
Меня не трогают ни креолки,
ни зажигалки во рту факиров,
ни цирки, подвешенные на елке.
Ни командармы - орлы из сакли...
Я был, как Будда,
                  не знав о Будде...-
Но трудовик наш, считая капли,
вручил метлу мне и вывел в люди.
И я средь уличной пасторали
стою и чувствую - заплевали!
Кто заплевал эту улицу?
Навряд ли фея, навряд ли умница...
Мету. Постреливаю сигареты.
Мой отчим тихо лежит в кустах,
и в печени некий Сизиф отпетый
ворочает камень. Пускай, пускай...
Этот мусорный путч
                  залепляет нам рот,
словно грязная наволочка.
Но пытаем мы путь,
как в зеркальном трюмо
                      залетевшая бабочка.
Не познавший сих пут
не подаст ни копейки, ни луковицы.
И я вычислю путь,
и я вычищу эти улицы.
...Фидель уехал и хлопнул дверью.
Парил, как сокол, Ильич Второй.
И май, как просверленный электродрелью,
сгонял весь мусор на Уренгой.


# # #

                     Никто не знает, что Гомер ослеп.
                                       Р.Левчин

Коль Гомер превратился в клумбу,
значит, клумба была в Гомере.
Он в Афинах лежал на койке
иль по улице шел, по Горького.
В кабаках танцевали румбу,
и из капищ несло горелым.

Ахилесс догнивал в санчасти,
и, подумав, майор Мемнон
всю семью переправил в Дельфы:
там - поближе к воде и сейфы
не пусты для иных несчастных.
Храм к тому же - "Союз - Аполлон".

Менелай наступал на Трою.
Жены плакали, а поэты,
не узнав над собою герб,
говорили, что это Феб
показался в лучах на троне.
Все дрожали, хоть было лето.

Одиссей уходил в морфлот.
И Гомер осознал, что эпос
есть наличие мертвечины,
седины и в седле мужчины.
И уже недалек тот год,
когда в эпос уйдет весь этнос.

Все кончается, даже Библия.
Он ослепнул, когда у клуба
повстречал инвалида Гектора,
что работал теперь за лектора,
осознав, что их дело гиблое...
И тогда появилась клумба.

Эту клумбу все носят сызмальства.
Его смерть не попала в сводку.
Дед Мороз приходил в субтропики
в виде Зевса, велись субботники
на Олимпе, и, сплюнув изморозь,
дезертиры глотали водку.

Что слепому Тартар? Эринии
не несли его горб на блюде.
А воспетая им же мафия
не оставила эпитафии.
Лишь заметил какой-то римлянин:
"Не был. Был. Никогда не будет".


ВЕТРЕНО
                                   А.Вознесенскому

Когда луна, в облаках дымя,
с воды вечерней сдувает пенку,
то все, что может пугать меня, -
лишь ветер, застрявший между двумя
песчинками пепла.

Только ветер и зной. Мелководный рак
уходит вглубь, шевеля клешнями,
и червь твердеет от зноя, как
полоска раствора
                 меж двумя кирпичами.

Ветрено. Жарко и ветрено.
Веткою тронешь,
               мелеет зеркало.
Ветер живет
           между лопастями пропеллера,
в ушке иголки он сжат, как звезда.
Когда ж распрямится
                   в плевках репейника,
то ловит в авоську свою дрозда.

Если заденешь ведро
                   на рассвете,
молоко прольется, но в форме вымени.
Между двух пустот
                   образуется ветер,
и эта связь придает им имя.

Над головою - худая сеть
созвездий,
          где царствуют сквозняки.
И вышибается, как в городки,
пустота "любовь"
                 пустотою "смерть".

Дует от Рыбинска до Монголии.
Полоски ржи
            горячи и ржавы.
Мозг приносится ветром (смотри у Гоголя)
из какой-нибудь мелкой
                       буржуазной державы.

Луна , что пола внутри, как цель,
имеет блажь соблазнить наган.
Если выстроить бублики
                        в непрерывную цепь,
то внутри их завертится ураган.

Кто живет внутри ветра?
                         Мнимые величины,
тени дубов, чьи тела разрушены,
пустые тревоги, следствия без причины
и не воплотившиеся
                   в пустомелю души. 

Кто живет вовне ветра?
                      Все остальное.
Бог, избегающий
                видимых подтверждений,
предпочитает, мне думается, иное,
то есть:
        иные пейзажи, заводи и движенья.

Ветрено, други мои. Глубокие
дыры, как рыбы, вдыхают ртами.
И твой же крик возвратится в легкие,
едва коснувшись твоей гортани.

1989


ЧЕРНАЯ МЕЛАНХОЛИЯ

На фекальной улице, дом, что справа,
где даже днем
                         не видать ни зги,
я выхожу из подъезда вправить
чуть вывихнутые мозги.

Час пик. Бульвар, как всегда курчав.
Трамвайчик "5" поднимает скрепку.
Льет дождь, и на памятник Ильича
Хочется
              надеть кепку.

Он ведь тоже хрупок,
                                    хоть держит позу,
ему бы валенки и чубук...
Дайте Ленину
                       стрекозу,
догадайтесь, почему.

Впрочем,
               и Лермонтов так хотел,
чтоб вечный дуб и шумел еще бы.
Дуб есть. Начинается партучеба.
Инвалид прочел
                        десять заповедей Горбачева,
а я ложусь
            в незастеленную постель

в доме, где нету следов.
                                       Лишь утюг
прожжет подошву свою в сорочке.
Вечереет. Где-то кричит петух,
или кто-то пробует на гармошке.

На бензиновой глади
                                пароходик мычит, как корова.
Мухоморы красны, как оладьи,
наведя грибника
                        на паскудное слово.

Двое сидят в ожидании порций
салата в кафе
                      где прибиты бивни.
Она мутнеет от слез,
                                   как в колодце
вода, когда
                    зарядили ливни,
а он, в предчувствии лососины,
болеет за ЦСКА.
Того и гляди, настрогают кретинов
таких же, как я.

Я хочу в театр,
                      там вычищенный туалет
и звонок визжит,
                            как раздавленная собака.
Но, наверно, не купишь опять билет.
Лучше в землю привычно отлить
                                                  из бака.

Мне 35. Как отметил Бродский,
это уже старение.
И птица теряет свое оперение,
как будто ребенок ломает доски.

Иегове легче. Ему отмщение,
и Аз теряет свои клыки.
на них укажет лыжня трухи
и глубина траншеи.

Я не люблю свое тело, кстати,
его б сменял на побег лозы,
но не так, как на кладбище
                                      вместо матери
тебе вручают чужой золы.

Я б с удовольствием
                                переселился на Марс,
но, говорят, там скудее масть
растений, солнца, и реки уже...
А впрчем, чем здесь,
                              мне не будет хуже.

Одно остается -
                            переселиться под землю
(как Дант писал про замерзший трон),
но я еще с детства привык к метро
и большей мистики не приемлю.

Черная меланхолия.
Вон слева
                консерватория.
Маэстро
               с неглаженными рукавами
глядит в запятые,
                               нанизанные на трос.
И я шепчу себе: амен, амен,
поглубже в свитер
                                упрятав нос.

ПРОСТАЯ ЖИЗНЬ

Я хочу постигнуть простую жизнь
с щеками, похожими
                                  на сдвинутые литавры.
Все пиры наскучили паче тризн,
и нужно на ночь захлопнуть ставни.

Простая жизнь -
                             это бобы, лежащие на ладони,
чуть проросшие зеленью
                                         при Тутанхамоне.
От мороза чище любых мистерий
изо рта клубящийся облик Мери.

Это также - вязанные носки,
где дыры заштопаны,
                                     как тюремные окна.
Из простых краев не видать ни зги,
хоть нацелишь свое дальнобойное око.

Лес зимою как выклеван.
                        Ель бледна,
словно вывернута наизнанку.
От пейзажа Кремль отлипает для
того,
      чтоб вернуться почтовой маркой.

Под ликом Спаса висят мониста,
в часах застыли простые числа,
они - про то, как живут в неволе
в довольстве хлебом своим насущным,
ведь греческий мрамор
                      давно раздвоен,
как спины натурщиц.

А простая жизнь
                прячется в тине и лебеде,
где сны раздвигаются, как упыри,
а зеркала разбиваются, как в воде
мальки разбегаются от ступни.

Песок чернеет, мелка волна,
зато, перечеркнутая стрижами,
сквозь кривое жерло
                    прошла луна
и лежит в колодце себе, остужаясь.

Это описывал имажинизм,
когда в сугробе дымились щи...
Но надбровные дуги
                   губят простую жизнь,
и лобная кость ей препятствует,
                               словно щит.


КОЛЫБЕЛЬНАЯ ДЛЯ ЛЕНТЯЕВ

Я представляю ее в горбах,
с ридикюлем на шее,
                    как пеликан,
но возьмешь верблюдицу за бока,
и рука проваливается, как в вулкан.

Спи, моя лень, со стеклянной пилой,
перепиливающей
               меня пополам.
Я колено хочу почесать рукой,
но колено оказывается не там.

По Великой стене
                 моего позвоночника
ходит муха, я чувствую, что босая,
но, чтобы меня не прозвали склочником,
я, не согнав ее,
                 засыпаю.

Дураки вынашивают ученья,
болтают о вечности
                   с картавостью Ильича,
а не дураки рождены для лени,
не все, но, во всяком случае,
                              я.

Я проспал бы десять веков еще,
не раздеваясь, плюя на стыд,
на наждак,
          вываливающийся из щек,
и на снег, ложащийся на язык.

Я не терплю
            муштру,
страшен мне человек.
Он порождает шум
в моей
       голове.

И в ней, как в старой каменоломне,
остатки оползней и цитат.
Сколько было
             Ульяновых?
Я не помню, я не могу
                      сосчитать.

Мне не надо ни ангела,
                       что рогат,
и ни демона
            с ликом гнилой фасоли.
Я чешу... Но это же не нога.
Это ж, черт побери,
                    что такое!

Пусть пулю выплевывает пистолет,
и ты свое позабудешь имя.
Пусть вода
           превращается в свой скелет,
и это пусть называют именем.

И пусть над печью своей Господь
огонь заставляет гореть обратно.
И лес, отряхнувшись,
                    отправится на Восток,
и прах усядется вновь за партой.

...Я жду, исчезнувший, как в запруде
стекло, весь собранный из рессор
покуда лень перейдет в безумье
и в смерть,
            что зовется ее сестрой.

1989


# # #

Говорю тебе, брат, без вина,
замерзая живьем во льду, -
если завтра
           война,
если завтра - в пальбу,
надо нынче сказать: "От винта!"

Потому что паскуда-луна,
предваряя твою судьбу,
начинает линять.
Ты, сорвавший резьбу
да и винт, говорю: "От винта!"

Стихиали мутны, как вокзал.
Где-то там, на Востоке,
                     сойдя с ума,
ледяная мысль
          строит свой Урал,
и зерно, не ожив,
             пожинает само себя.

Обучив деревянной тоске
                     других,
вместо листьев - труха,
я ведь корни хотел
                пустить,
но пустил петуха.

И не то,
       чтоб котомка моя пуста,
и не то,
      чтобы был я пиит,
я ж его и завел,
            раскрутил, словно бинт,
а теперь говорю: "От винта!"

Потому что струя
             хочет стать судьбой.
Человек - это частность. Штормит вокруг.
Если Север попятится под струей,
то, как финка сердце, проколет Юг.

Кто развяжет кровь,
                 что твердей копыт
и твердей, чем в песке
                      янтарь?
Ты, подставив ребенка под винт
и жену, от винта!

Эти лопасти бреют
               осенний шлак
на осине в горсти.
У морквы
       якобинский сорвав колпак,
лучше нам уйти.

И, когда мы уйдем
                 потому что война,
без вины от винта,
то, тяжелый на вид,
остановится винт
с очертаньем бинта...

День качается белый
                 на всех троих
основаньях, а ты - на своих двоих.
Дует ветер, не слабый, но и не резкий.
Облака разлетаются, как занавески.


ВОРОНЫ

                           Л.З.

Ворона - это средний слой
между голубем и землей.

В понедельник она ноздревата,
                            как губка,
чернее любой телефонной трубки,
которую мог бы держать Пилат.
Ворона - подслушивающий аппарат.

Ее речь
     читается наоборот:
карр - значит рак,
                корь - значит рок.
Однако во вторник, назло судьбе,
она уволена
          из КГБ.
Перелетает на столб
                    со звуком листаемой книги.
Глаз пришит, но не сильно,
                       как пуговица на белье.
Святой Франциск
              пытался читать ей эклоги.
Ворона осталась,
              а Франциск где?

В среду
     она будто от всех утаена,
сакраментальна, как теология.
Она в трубке раньше
                  жила у Сталина,
увы, сей факт не отметил Коркия.

В четверг ведет себя образцово
и чтит Верещагина и Васнецова.

Она хочет в холст залезть,
                        урон
ощущая,
     ведь битва уже в финале.
В "Апофеозе войны" -
                переменная сумма ворон,
потому что они то влетают, то вылетают.

В пятницу она
           ходит по пашне босая,
словно старый Лир, потеряв корону.
Одна ворона
           может быть стаей,
но в стае может не быть
                      вороны.

(Что делает ночью, пуста, как фляга,
см. "Ненастоящую сагу")

Мой заступ касается черной пашни,
но вместо комочков земли -
                        перья.
Даже старый крест,
                 на холме упавший -
лишь знак умноженья
                  для этой стервы.

А что она делает с павшим витязем,
с белком, заостряя его в пустоту?
Конечно,
     Господь ее держит нитями
за крылья,
          слегка оттого сутул,
но спит, похоже, за этим делом.
В субботу...
          Ну да, я к тому и клоню,
она с человеком меняется телом,
в штормовку одевшись,
                    как будто в броню.

Пришла и судачит: "Наверное, скоро слетим".
"Куда?" "Да в овраг. Ты слыхал репродуктор?"
"Слыхал", - говорю, понимая,
                         что я с ней один
на один, и от этого жутко.

А в воскресенье
              без цитрамона
я тоже с ней становлюсь вороной.

Взлетаем. приблизились к стае.
                                Она,
словно на терке расчленена.
Но только жнивье заприметит зрак,
мы все собираемся
                в черный кулак.

Дождит. На листьях - кусочки льда.
мы грязь сапогами месим,
                        как тесто.
И, выклевав поле
                почти дотла,
улетаем куда-нибудь
                  в новое место.


ПРОВОДЫ ПАРЩИКОВА ЗА ГРАНИЦУ

Я не был на проводах Парщикова
                            за границу.
Не оттого, что подлец я
                      или ослица,
я просто тогда добывал водицу
в местах далеких (которых спица
и нож не достанут) себе на чай.
И плакал от ужаса, и кричал.

Колодец. И в нем она, ледяная...
Конечности сводит и зубы,
                       (а их четыре).
Сюда можно въехать в тоске,
                         на совок пеняя,
но выехать можно на танке
                        Т-34.

Алеша, товарищ,
             из трудных путей мужчин
ты выбрал труднейший, и губы свело в молчании.
Мне страшно представить, как ты
                              будешь жить один
среди кабардинцев,
               прикинувшихся англичанами.

Крепись, Алексей, за тобою - советский народ
трудовой,
       не дававший тебя в обиду.
И как, интересно, опишешь
                        ты ихний форд?
Могу подсказать,
             если ты мне добудешь визу.

А небоскребы?
Вот с чем ты сравнишь небоскреб?
Я бы сравнил его, например,
                         с мичуринской грушей.
Ты же, наверно, засунешь в него перископ...
Впрочем, я не судья.
                  Ты ведь рубишь в метафоре лучше.

Ты, враг заединщины и постепенщины,
ты помнишь, Алеша, дороги смоленщины?

Коль я бы уехал,
               то взял бы с собой пистолет,
и хлеба краюху, и соли как минимум унцию.
Прости, что не сделал
                    тяжелый тебе постамент,
ведь я люблю тебя живого, а не мумию.

Я бы даже паспорт тебе отдал
в обмен на твой, чтоб себя проверить.
Я мыслю,
       особо ты не рыдал,
что я задержался, и пил, как мерин.

Ну что ж, не приехал.
                   обида и совесть грызет.
А то проводил бы враспыл
                      и за всю столицу...
А если устроить все
                  наоборот,
чтоб ты проводил бы сюда
                       эту заграницу?

Сказал бы: "Поди, надоела,
                         хипповая сука!"
Сказал бы: "Отцы! Эту стерву терпеть
                                    нету силы!
Пускай уезжает вприпрыжку
                        со стереозвуком.
Мы сегодня проводим ее
                     в Россию..."

Тогда я готов,
            прикупив у таксистов водки,
побрившись ножом и накинув на шею шарф,
к тебе заявиться на танке,
                         в подводной лодке,
на паровозе, как Ленин из шалаша.


МОЛЬБА

Я в ящик сыграл,
                возвращаясь из Штатов,
увы, с высыхающей новой волной.
Меня самолетик, похожий на "Шаттл",
заставил преставиться вниз головой.

И летчик высокого класса
                        Тарасов,
когда в город Шеннон садился, матер,
он так саданул самолетик о трассу,
что выбил, шутя, из работы мотор.

Он убит
        подо Ржевом
в безымянном болоте.
Я ж убит там,
             где Шеннон,
в боевом самолете.

Сколько здесь Евтушенко
куролесил и гнулся...
Он прошел рикошетом,
ну а я гробанулся.

Видел несколько демонов.
                        Один - демон страха.
Он одет, как капуста,
                    в смирительную рубаху.
Другой - ангел чести,
                   отсвечивающий не резко,
как осенняя роща или
                    как православная фреска.

И еще один, не разобрал, кто именно.
Невидим, но пахнет
                коровьим выменем.
Он, смеясь, ужалил
                 дождем каширским,
где опята,
         как пишущая машинка.

И сказал я:
         "Господи-Боже!
Если эта жизнь
              для Тебя дороже
пятака на паперти,
                 поданного слепому,
то избавь от чаши лежать нагому
средь кучи жареного дерьма.
Если буду жить, я воздвигну для
Тябя небольшую повесть
моих сомнений, где темный конус
сюжета
             выведет нас к алмазу,
в котором свойство,
                  что лук для глаза,
исторгнуть слезы из  этой чаши,
где блуд и удаль ты встретишь чаще,
чем немоту
          с умудренным светом.
И если будет Твоим ответом:
"Живи!", я стану босым пророком
Тебе во Имя, за тем порогом..."

Мотор заработал,
               как из кулака
ты выпустил смятого комара.
Крылья расправил, скакнул на кручу.
Я вжался в кресло, подобен тени,
когда светило зайдет за тучу,
                            с лицом растений...

Прилетели в три.
                Сразу наступило
четыре, пять, не часов,
                        а дней.
Я не начал повесть,
                    налаживая стропила,
и не стал пророком Его церквей.

Я не стал пророком Его церквей,
но, чтоб не думать об этом вскользь,
я трижды за день меняю цель,
сместив хореем земную ось.

Не вижу ангелов. Только мыши
в траве шныряют, терзая слух,
да после ливня
                над мокрой крышей
на небо выйдет цветной петух.


ОТХОДНОЕ

Я сказал соловью:
                "Соловушка,
притворившийся в форме воробышка,
ты сыграй на исходе дня
что-нибудь из Бетховена, Генделя!"
Но пичуга, прощелкав немедленно,
вдруг сыграла мне
                  отходняк.

Я сказал ему: "Идиот!
(Хоть хотел я промолвить "дурак!")
Я ж просил что-нибудь из Бетховена.
Ты ж слепила такую хреновину,
на разрыв, как писалось, аорт!"

Был в деревьях несильный сквозняк.
Я побрел наугад во Владыкино.
Друга встретил подлее, чем враг.
Ну и он с выраженьем Вергилия
закатил небольшой
                 отходняк.

Лучше б он сделал разовый харк,
хокку сделал острей харакири,
лучше б Вагнер прощелкал Валькирий,
нет, пардон, Вагнер бы промычал.

Я отпил переваренный чай
и открыл "Бытие" на странице
номер семь. Моисей там качал
груду прав. Высыхали мокрицы
от жары, и таинственный мрак
прикрывал... Нет, опомнись, ужели?
Ну конечно, крутой
                   отходняк.

Я б писал небольшие газели,
я б свидетелем был в самостреле
В.В.М., отмолив Н.Ф.И.
БМВ мне б за то привели.

Но в условьях тотальной блевоты
возникает дилемма: чего ты
в меловой не опустишся слой?
Будешь, скажем, учитель прыщавый,
но зато без ахматовской славы,
без того, чего требует прах,
как писалось, отхо...
                     Нет, не так!

Нет, не это!
            На хрупком протезе
мрамор тверд, как говядина на разрезе.
Лучше я буду разовой вшой,
чем свистеть замогильной пращой...

Нет, по новой!
              И в церкви пустынной
я оставлю за свечку полтинник,
чтоб боролись в веках,
                      смертью смерть поправ,
великан ОМОН
            и гигант ДОСААФ.


НО ПАССАРАН!

Нет, они не пройдут,
даже если пойдут,
даже если захватят редут,
потому что со лба
наша кровь, голуба,
зачеркнет их привычный маршрут.

Нет, у них ни одной
не оставит конвой
ни надежды, ни мысли благой.
Сын отравит отца,
круг попросит конца,
солнце будет плеваться золой.

Пусть задирист и крут
наш характер, и тут
яйца курицу учат и лгут.
Перед каждой войной
я беру по одной,
и они ни за что не пройдут.

Только знаешь, кума,
не сойти бы с ума,
коль трещит, как качели, корма.
Если, влево клоня,
развернулась она,
значит, вправо качнет задарма.

Ведь и мы не пройдем,
даже если пойдем,
даже если назад повернем.
Даже с чертом в паях,
даже с пьянкой в Филях
или с черным сибирским котом.

Лошадь кружит и ржет,
воздух горек и желт,
вместо листьев - сухой порошок.
И пустынны поля
воронья окромя,
потому что никто не прошел.


# # #

Я уеду в далекую гать,
в щель забьюсь, как последний комар.
Я не очень Толстого
                   люблю читать,
а почему, я не знаю.

И вследствие этого недоверия
к Толстому, мне кажется, передо мной
не откроет швейцар в "Метрополе" двери,
в мавзолей не положат
                       перед войной.

Но если мне не лежать в граните,
то я, пожалуй, уйду туда,
где точит свои стержневые нити
горячая северная вода.

Я не люблю двухэтажных нар,
но уезжаю. Спугнув ворону,
поезд медленно трогается,
                         и фонарь
на цыпочках пятится по перрону.

А вы лучше Пушкина
                  перепишите,
на этом и двоечник ловит кайф,
перепишите и назовите хотя бы
                               "Майн кампф".

Я не стенаю, что я зоил
и что язык мой похож на швабру,
но кто здесь
            невинную кровь затворил
и гудящее слово свое закалил?
Лучше ехать в далекую гать, и амба.

А на вопрос, как метать фугаски,
включая свойства астральных сфер,
ответит ансамбль
                песни и пляски
внутренних войск МВД СССР.


БРАТ КАПУСТИН

                                 Капустину

Коль в животе вареная ботва
взрывается, как адская машина,
то, брат Капустин, в этом есть причина
идти войной на косность бытия.

Я отворю подгнившее окно
и крикну через двор другому дому:
"Мы, брат Капустин, чувствуем истому,
пойдем  "на вы"  на сладкое вино !"

Столкнемся лбами, в смысле, кто кого.
Иль я его, как ветку, обломаю,
или оно, слегка пролившись с краю,
меня закрутит, как веретено.

И затрубит летающий упырь,
заложат мины умные коровы,
испачкается в радуге снегирь,
а мы с тобою ко всему готовы.

К любому разуменью боя сил,
где солнце бдит, а тьма околевает.
Покуда на реке гниет буксир,
вода плывает в воде и уплывает.

На корточках кусты толкуют врозь,
и, как цветок, прикинувшись травою,
не заявляет о себе порою,
так мы, Капустин, в тайный метим рост.

Взойдем на ниве, словно два крыла
иль два дубА, застрявшие в овраге,
а дятел весь в американском флаге
пускай клюет морщины, где кора.

Ведут на небо несколько дорог,
но мы должны идти по той, где узко.
Как яблоня отряхивает мускул
по воскресеньям в яблочный пирог,

так мы должны попасть в свои пути,
нащупать масть и отряхнуть водицу...
А как помрем, то жаба из груди
вдруг выскочит, и дух освободится.


ВОЛЯ

Когда убьют, то выплюнешь пару пуль,
ударившись об земь, сделаешься вурдалак.
Пойдешь кутить по верхушкам берез,  и гул
заерзает в чаще, и лопнут все удила.

Хотелось быть умным, но получился сквозняк
в голове и легких. Хотелось святым, но вдруг
свернулась жизнь, переломилась вот так
об колено веткой, и сгорбленный филин - друг.

Проглотишь воли, и птицей чуднОй лети
по ночной петле в любую вдовью трубу.
По канавам ухай и жабою о пяти
головах перепрыгивай на луну.

Воет ветер, ребенок молится на свечу.
Считает дыханье мамы, боится, что умерла.
Явлюсь из воли и сделаю, что хочу,
и любая клетка станет ему мала.

Жизнь в отсутствии Рая довольно трудна, аминь.
Но в присутствии воли она набирает сок.
Под тяжелым шкафом уже завелась полынь,
мы ее сменяем на черный чертополох.

И чья-то воля, измеренная движеньем
ночи, по-рыбьи нагуливает живот,
то в тине питается отраженьем
какой-нибудь девы над зеркалом вод,

то выйдет жидкой луной, как ртуть,
была кого-то, а стала вполне твоя.
И оса, мятеж пронеся во рту,
в бессилии валится, где трава.

Когда убьют...Промажут, а не убьют,
поскольку воли уж сильно крут кипяток.
Блаженства нету ни в дальних краях, ни тут,
а внутри уныло... Вот так и пиши, браток.


# # #

Болота полны чифирем.
В сапогах заводится сельдь.
А в овраге за дальним ручьем
притаилась ленивая смерть.

Тургенев бы взял самопал,
собаку, готовую выть.
Но здесь я таких не встречал,
и встретится разве что выпь.

Уколешь зонтом закат, -
из облака выльется гной.
И каждый овраг горбат, -
садись и катись домой.

За Волгою бор плечист,
до Белого моря глушь.
И в бывших скитах рычит
медведицы славный муж.

Один-то и есть монах,
заступник за всех людей,
косматый как Мономах,
и толстый, как блудодей.

Он Богу с утра ревет,
чтоб даром не убивал,-
но Бог его не спасет,
поскольку здесь не бывал.

Вернее, бывал давно,
когда еще синь небес
в пути людском до Него
не встала наперерез.


# # #

Не пишут писем, кроме почтальона,
и сургучом не пачкают бумаги.
Эпоха от куриного бульона
отбилась, словно горлышко от фляги.

Не видно Бога с грушевым вареньем.
Архангел не раскачивает ветви.
И снег скорее рухнет опереньем,
чем заскрипит под валенком, как петли.

И Рождество приходит как известье
о том, то нету плюшевого Рая.
А я стою на дальнем перекрестье
и ничего уже не понимаю.

Где рисованье, пахнущее клеем?
К заяц с почерневшими усами?
А плотник из далекой Галилеи
ушел и даже слЕда не оставил.

"Ведь к Богу не пускают без билета", -
сказал мне зверь и лапою умылся.
И лбом в ворота Нового Завета
ударился и камнем откатился.


ВЕЧЕР ПРОПАЛ

Рука уходит в карман, а он дыряв, как носок.
Подлодка идет в океан и тонет без адресов.

Но также идет рука, пытаясь найти в штанах
бумажку, чьи адреса написаны кое-как.

От коих зависит день и вечер, крутой, как спуск.
Подлодка уходит в тень, и рыба не слышит пульс.

И кто из нас больший трус и кто записной герой?
Не тот, кто ушел в моллюск, а тот, кто стоит седой

в какой-то шубейке, мал, ощупывая карман,
а в нем - лишь один провал, в котором исчез роман

и трешка до перемен, и стольник помимо них...
Подлодка ушла на мель, и кок получил под дых.

Со дна идут пузыри, взбухают, как парашют.
Нет адреса, черт возьми, и надо менять маршрут.


# # #

Белый индеец въезжает в Кремль,
столбы отдают ему важно честь.
И в кармане сладкая карамель
превращается в кашу, - противно есть.

Он потеет, ищет платок, гундя,
и платок ему подает шофер,
где уже отпечатана чья-то губа,
себя уронившая на прибор.

Индеец более сед, чем свят,
вспоминая ясли, вагон, тюрьму,
идет мимо колокола, чей стяг
пробит, что свойственно и уму.

До кабинета каких-то два
этажа и один пролет.
Следит электрическая сова
за каждым шагом, и дождь идет.

А он, задумчив, как обелиск,
в душе окидывает страну,
где всяк индеец в душе пречист,
мозгами родственный пацану, -

с грудною жабой, как самовар,
в очах - линялый отлив небес...
Апачи вспахивают гектар,
чероки шумно идут в собес.

Впотьмах обкрадывают дилижанс...
Но вождь не гневен, он просто бел.
Сегодня утром сказал пасьянс,
что трубку мира спасет "Пэл Мэл".

Поставит фильтры, и дым, что кисл,
не будет больше царапать рты.
И вдруг к индейцу приходит мысль,
что все индейцы кругом - скоты.

И это проще, чем телефон
с вертушкой, прочая лабуда.
Но вывод нужно скрывать и он
не скажет этого никогда.

А лучше сплюнет, сморгнет, скряхтит,
при людях высморкнется в рукав.
И Спас с иконы ему молчит,
и день заканчивается не так...


ЭПОС

В люльке качали корову,
в ванной кололи дрова.
Все подобру-поздорову
спать собирались с утра.

Чайник ходил для заварки,
спелые зерна клевал.
Где-то мычали доярки,
сытого голод терзал.

Дети рождались в могиле,
из животов - старички.
Те же, кто зоркие были,
все надевали очки.

Спины под месяцем грели,
кутались в шубы на дню.
Били сирот, а жалели
всех, кто имеет семью.

Тесто ногами месили,
резали ватой пирог...
Но вдруг явился мессия
и натуральный пророк.

Вклинился вдруг отщепенцем,
выдался, словом настиг
и объяснил им, что перцем
лучше пирог не сластить,

что безрассудство их силищ
мир доведет до беды...
Тут же они согласились,
выпили крепкой воды.

Бросили с ижицей яти,
взяли штаны на ремне...
Деды ложились в кровати,
дети легли на войне.

Но запаршивел при этом
их привередливый род...
Ведь они были поэты,
а не какой-то народ.


# # #

Я умею на воздухе не дышать,
я умею дышать в воде,
невозможное -
к вечеру разрешать,
превращая пять сигарет в две.

Я умею прожить на один батон,
пару дней запивая водой.
Я умею ходить
в пиджаке одном
против ветра зимой.

Я умею стоять на чужом краю,
из щенков воспитать волчат,
И в то время, как я
про себя говорю,
я умею, умею молчать.

В невозможную осень,
где ал асбест
и где кровь бледна и предполагаема,
я умею менять переменой мест
всю сумму слагаемых.

Я умею беседовать с воробьем
и костер в печи ворошить,
я прочесть сумею 20-й том,
но, увы, не умею жить.

Я умею платить по чужим долгам,
поливать булыжник
в саду камней.
Но я стадо считаю по головам
и собьюсь, коли там -
                 трехголовый змей.

Эта дверь, как в сказке,
ведет не в зал,
а в спортзал,
где полная круговерть.
И когда ферзем
забивают козла,
бесполезно такое уметь.

Тот блажен, кто повернут лицом к
                            стене,
кто приравнен к плесени и жиду.
Он, наверно, оттуда,
из тьмы теней
подает мне руку, и я живу.


ВОЗДУХ

Я обнимаю воздух. Потому что некого обнимать.
Осень. Пашня дымится, как сброшенное одеяло.
Трактор, что динозавр, не выберется из обвала
черной земли. Археологи сходят с ума.

Воздух передо мною пятится, как вдова.
Если упасть, то провалится раскладушкой.
Это не то, что летом, когда зелена вода,
а на небе то прыщики, то веснушки.

Была луна, как поднявшаяся квашня,
а стала резать суставы и закрутилась леской,
закатилась за яр, и осталась одна клешня.
Да от приданого девке достались одни обрезки.

Но есть у воздуха чуткость к судьбе полевых разинь.
Только иссякнув, он прибывает снова.
Только вот задыхался, только судьбу дразнил,
а воздух уже мычит, как недоеная корова.

Душной периной, завернутым в вату льдом,
обвалится, как гора, и встанет слепым медведем.
Чем тебе расплатится за разоренный дом? -
Воздухом, на закате просвечивающем до меди.

Картофель вышел, словно жених, прыщав,
ботва получилась, как будто брюхата двойней,
и голенище стерлось до спрятанного ножа, -
воздух же, словно мяч, становится все проворней.

Но всю неподкупность, неподотчетность нас,
все его мироздание, спрятанное в глаголах,
можно вдохнуть за раз, можно прибрать к рукам
и закусить под вечер водкою с валидолом.

Можно носить в себе все его рубежи,
трубы и сквозняки, пар на молочных пенках...
Так обнимай же воздух, не уставая жить,
вздрагивая, как дверь на неприметных петлях.

1996 год.


Автостоп

Мы рождены в года глухие,
но, невзирая на ландшафт,
торчат из нас края родные,
как чьи-то уши из-под шляп.

Кто там в малиновом берете
и с яблоневым черенком?
Я узнаю; здорово, Питер,
куда ты подевал ревком?

Цела ли Балтика и Ладога
и жив ли почтальон Кузьма,
что доставал звезду и складывал
в конверт для письма?

Здорово, Тула, с вещим правом
ковать блохе стальные цирлы.
Мертвец, явись разумным паром
и поршню послужи в цилиндре!

Я обожаю механизмы
и клумбы в каменной короне,
и гипсовые слепки с жизни
цветов при интернатской зоне".

Я у шоссе стою в овчине,
подняв невидимый бокал,
хоть кто бы взял!.. Летят машины
с луной и солнцем по бокам.

Уральские Гефесты,
                  невозможно
вас не узнать, хоть наведете лоск.
Как рычажки у телефона,
                       рожки
вас выдают... Привет тебе, Свердловск!

Привет, Черкассы! Как под глянцем,
румянец ваш не остудится.
Но коль судить по густоте румянца,
то персик стыдливее украинца.

Ужель у вас зеленей трава,
букашки мельче и выше башни?
Увы...
      Этот фокусник из рукава
достал лишь рукав рубашки.

Поскольку нам горек родной насест,
мы всюду чужие,
               словно блондину - брюнет.
Но знать нас - не очень тяжелый крест,
Россия, привет!

1984


Заклинание комара

1.
Ох, как же он спать мешал,
комарище, шприц тонкотелый!
Я правой бил, но он был левша.
Всю ночь по-державински, не спеша,
пускал меня в дело.

Заклинаю тебя Магометом, Парщиковым,
улиткой гнутой, как римский шлем,
чтоб не летал с рукояткой сварщика,
пока не выгнал тебя взашей.

Я выбью зубы тебе, паскуда,
сгоню родню с лопухов и грядок!..
Июль. Висят паутины, будто
стекло расстреливали из рогаток.

Но он поднимался,
переломленный в середине, как книга,
и харкал кровью, идя в пике.
На голову я надевал пакет
и не хотел больше жить ни мига.

О ты, зачинатель любой войны
(что требовалось доказать),
ты был, когда еще у луны
не выклевали глаза.

Ты знал Калигулу и Герострата,
ты Сен-Симона кусал на спор,
но есть,
        есть Божий суд, наперсники разврата,
есть грозный судия, он - скор.

2.
На сеновале он к ответу призовет.
Придет морква из Канева и Кракова,
морской конек
             из глубин всплывет,
перепутан, как знак параграфа.

Расстегнувши ватник, Господь промолвит:
"Это ты поэта сгубил, комар,
того, кто не ездит пока на "вольво",
кто Бисмарка с насморком срифмовал?

Он брил клубнику перед едой
и руки мыл не всегда водой,
а умывал их в толпе сограждан
во дни ненастий, торжеств и бед,
а ты - испортил ему обед
и даже спать не давал однажды?"

"Да,-
      признается комар,- под вечер
кусал нещадно сей род, стыжусь,
мужчин - в запястья, а женщин - в плечи
и в бедра, надрезанные, как арбуз.

Но ты сам посуди,
                о сколько
они детей моих сбили в лоб?
Тому свидетель - лишь дуб
                         на пригорке,
корявый, как вывернутый чулок".

"Пожалуй,- задумается Господь,-
я не подумал об этом.
Лети же с миром, сгребая в горсть
себя, в полете отпетом.

Уйдите, брюква, уйди, морква,
до вас еще суд да дело.
Еще замызгает вас Москва
в своих жестяных отделах.

А этим, кто мучает малых сих,
размазывая по сусалам,
желаю, пасквильный акростих
чтоб им посвятил Исаев!"

3.
Под утро
        мой комар исчез,
оставив в воздухе след копыт.
Я раздевался, шел голым в лес
и звал по имени, чтоб убить.

Но тщетна.. В дюнах варяжских гнили
баркас, что к берегу был прикручен,
да лодка в две деревянные силы
своих уключин. 

1984


ПРИЗРАК СВОБОДЫ

                  П. Звонниковой

Чья грустная повесть зовется свободой?
Европа, замри.
Что можно измерить дворянской породой,
так это сугробы сибирской зимы.

Завидная правнукам доля кандальная
у тех желатиновых берегов,
где черные рыбы, как нарукавники,
жрут водоплавающих жуков.

Чья грустная повесть зовется свободой?
Не знаю такой. В закоулках Содома,
возможно, и вычислит книгочей
звезду, пламенеющую, как шрам.
Ведь хлоркой воняет в Кастальском ключе,
и рай перекручен, как кран.

"Ты роешь без устали, старый крот!" -
сказал он, поглядывая на Восток.
И Ева мичуринский съела плод,
но забеременела тоской.

Конечно, для Евы есть много поз,
чем знаменит, например, Китай,
чтобы кручину избыть без слез
и обуздать старину-крота.

Например,
         поза Зайца и поза Змеи
непригодна лишь тем,
                   кто кропает стихи.
Поза Лошади
            может быть непонятна
для особ, медитирующих
                      в позе Дятла.

А грустная повесть... Что "грустная повесть"?
Уж не грустней, чем обычная помесь
брата-студента с дурным халдеем.
Но это кто-то назвал идеей.

Ева стареет. Свобода
                    неназываема, как Иегова,
а эмпиреи - это горшочек
                        с фикусом.
За старенькой партой сидит Ягода,
он не решил уравнение с иксом.

Турки решают,
             резать ли им болгар.
На границе за сутки
                   не было ни эксцесса.
Луна заползает под облака,
словно горошина под принцессу.

Тут-то ты и завоешь, сволочь,
будто гудок над далеким поездом,
по дикой воле, пустой, как обруч,
да по свободе, грустнее повести.

Тебе на выигрыш пришел кастет,
хоть ты рулетку крутил "на рай",
когда, гремя, жестяной рассвет
пролился осенью
               через край.

1988


ПРОГУЛКА

Я был в Воронеже, на реке
Воронеж, где в деревнях, что в Англии,-
ремень отцовский лежит на ребре,
как корешок Евангелия.

У кирпичей - цинга, а цыган -
до черта. В сущности, каждый - стоик.
Для них и лужа - такой же Ганг.
Воронеж - он там, где нам быть не стоит.

Я был в Поволжье. Пока что Судный
день для них - как волдырь.
В окаменевшей гармошке сруба -
тяжелый уксус былой воды.

Благодаря горизонту, вровень
с тобою птицы летят. От нас
дороги сходятся, словно брови,
и высыхают, морщиня грязь.

Из пряжи бабочка и из свечек
не вылетит. Площади ждут парада,
а истина - только в футляре семечек.
Поволжье - везде, где нам быть не надо.

Я был в Украине. Не для анафемы
сии края и не нар, а парт,
где все коровы - для географии,
чьи шкуры лучше учебных карт.

С баранов стружки торчат, зрачков
почти не видно. Я еду стоя
не в Киев - город больших значков,
тут нам не жить и бывать не стоит.

Я был на Урале. Любая речь,
одевшись в мрамор, звучит как заповедь.
И вместо курганов - любую печь
археологи могут вполне раскапывать.

Урал прилег к жестяной воде,
он гул кует и железо удит.
Он - в кроне дерева,- в бороде.
Урал - это все, где тебя
                        не будет.

И если ты
          для дома не мастак,
и коль хандра заела до упада,
бери билет,
           и новые места
тебе расскажут,
               что в них быть не надо.

1983


Прогулка наоборот

Я не был никогда в Австралии,
где молоко дают бесплатно,
где, может быть, одни аграрии
да яблоки в родимых пятнах.

Испорченный калейдоскоп
заменит им луну в ненастье,
и наша лодка в перископ
глядит на ихние несчастья.

Я не был никогда в Лапландки,
где короли страдают астмою,
где с веток, пахнущие ладаном,
лимоны снятые не гаснут.

Темно от песьих там голов,
когда зима, и у милиции
там на учете каждый лорд
и на канате - каждый бицепс.

Я не был никогда во Франции
и даже в Швеции (уж где бы!),
а был - в чудовищной прострации,
когда я вспомнил, где я не был.

Я не видал Наполеона,
но, чтоб не вышел он повторно,
я видел в колбе эмбриона,
закрученного, как валторна.

Я не бывал к тому же в Греции,
где моих предков съел шакал,
и не читал, увы, Гельвеция,
и Цицерона не читал.

Но я бывал однажды в Туле,
где задержаться не планировал
и где в музее видел улей
да зайца с ликом Ворошилова.

Но описать ее смогу ли...
И прочь тоску гоню, как флюс:
ведь парижанин не был в Туле.
Пускай завидует, француз!

1984


Еще прогулка

Я Отчизне обязан по гроб,
но, когда я помру с тоски,
не найдется в Отчизне, чтоб
эту крышку забить, руки.

Этот маркий Маринин стиль
безопасен, как бритва,
когда в тебе - полный штиль
и позабыта молитва.

Тебя отпоет
            экскаваторный ковш,
но ты затвердил, как урок,
                      что задан,
пусть ты затвердил,
                   как вчерашний корж.
нам Запад поможет, Запад!

Я не знаю.
          что такое Запад.
Помню, на карте был нацарапан
какой-то дырявый сапог.
Я б мог примерить,
                 да влезть не смог.

И эта даль порождала зависть
неосязаемую, как ток.
Ты пил, не рассчитывая на Запад,
Восток призывая. Восток!

Я сам стою за Восток,
когда путешествую
                 в Белосток,
хоть там для меня
                 нет места.
Как заметил однажды еврей-старик:
"Поезд идет
           относительно леса,
но относительно звезд-
                       стоит".

Вон он, гад, за Уралом свищет,
разжигая у Блока комплекс,
только если сломался компас,
то кто ж его, гада, сыщет?

Восток, как икру, наметал
                         рудники.

Вороны, похожие на парики,
рассыпали в воздухе запятые
и над тобой поместили круг,
в котором ты подчинен стихии.
Но Юг нам поможет,
                  Юг!

Юг сильнее Деникина,
и это как аксиома,
потому что
          от менингита
помогает саркома.

Я когда-то бывал на югах:
морда - в инее и вьюгах.
Чтоб привычный сломать бардак,
полагался на стремя.
Я, конечно, за Юг,
                  когда
уезжаю на Север.

Эсеры, децисты. Народный фронт!
Кто нас прокормит и что проймет?
Пусть мы - без креста, но с задом.
Мы можем в пути поменять шесток,
нам Запад поможет, но этот Запад
сползает все дальше
                    на Юго-Восток.

"Где же твое первородство
                         и первенство?"
мыслит убийца, что пьет за пастора.
Он сломан надвое, но еще держится,
словно очки
            перевязаны пластырем.

1988


Из чужого письма

"...духовной жаждою влеком или томим,
и прочее, что ты запомнил сызмала:
придет пророк, а рядом - серафим,
загадочен, как схема телевизора.

Ты долго думал, что у них за план,
но, не поняв, отдался грезе вечной,
как по картофельным
                   они идут полям,
один - наземный, а другой - заплечный.

Вон кран японский, горделив, как цапля.
В кювете - цеп, запомнившийся исстари.
Жара такая, что из крана капля,
не долетев до ванной, высохнет.

Но отчего же, как с высот Казбека,
они сойдут,
           тварь низшую беся?
Я думаю, пророк
               не в форме человека
появится, а тли или гуся.

Чего ж вам боле? Это ли не светоч -
огромный гусь, что к горнему влеком?
Он немножко летает,
                   как мнут газету,
и идет, как графин,
                   переполненный молоком.

Он Рим спасет и отроет истину.
Его придушат, как подобает
пророку, за то,
              что всегда таинственна
прямая речь его, как в кабале.

И что нас может спасти гуртом,
и кто заставит мрачнеть до туч?
Лишь смерти профиль с открытым ртом,
слегка похожий
              на гаечный ключ.

Лещихи икры наметали впрок,
летят стрекозы в прозрачных видах,
и, может быть, эта капустница -
                                Бог -
тяжелый, как вдох, и легкий,
                            как выдох?.."

1987


Посвящение в поэты


Товарищ Ежов и товарищ Ягода!
Вот голова моя, как початок,-
найдите мне место
                в каком-нибудь лагере,
а то не хотят меня, гады, печатать.

Ведь годы проходят, всё лучшие годы,
всё без Ежова, всё без Ягоды.
Едешь ли в поезде,
                  да без параши,
в небе ли мчишься,
                  да без вертухая.
И каждый тычет тебе свободой,
и каждый пальцем в тебя покажет.
И что за злая судьба такая,
хоть и с паханом,
                да без вертухая?

Тут не все открывается не для всех,
и невеста не невесома.
Тут не дерево рубит не дровосек,
и не птица Отцом несома.

И ничья саркома, не твой зоил
заливает синькой глаза и вены,
не дебил и лаже не имбицил,
хоть последний не лучше олигофрена.

За шершавой партой,
                  поглядывая на смерч,
что за окном выпрямляет твердь,
октябренок Павлик напишет скетч
на тему "Мечтаю я отсидеть".

Милый, милый, смешной дуралей,
ты на чей поглядываешь шесток?
Разве ты не знаешь, что Фарадей
не пил незаваренный кипяток?

Разве небо - ниже, чем гарь каптерки?
Не нам, вставая, его задеть.
Как будто очистки в железной терке,
застряли чайки в тугой воде.

Но перья со стуком вязальных спиц
рисуют усы
          неуживчивого комбата,
как в древнем детстве рисуют птиц:
две стрелки без циферблата.

Макаренко, я говорю, Макаренко!
Я б гнус истребил до любого комарика,
если б кайлом не крестили дети
сей мир, перевернутый в луже,
                             как в "ФЭДе".
И, когда мы штаны перетрем до дыр,
облысеем и выпадут гланды,
доползем, как Мересьев, мы
                          в "Новый мир",
угостим своей братской баландой.

1988


СВИНАРНИК

Я допущен к кормушке,
несмотря на стихии.
Из нее пил
          Державин и Пушкин
и хлебали другие.

Я допущен к кормушке,
                    несмотря на пожарище,
меж воронок петляя ничком.
Я приполз с полудохлым товарищем,
а уполз - с пятачком.

Я зажал в ладони
                осколок зеркала,
чтобы видеть, кто за спиной.
И какой-то боров с башкою зека,
обгоняя, поил вином.

Дружат ворон и боров.
Ворон диктует борову,
боров, скрипя клыками,
                     описывает старину.
Я не люблю под вечер
                    даже трезвого борова,
но люблю ветчину.

Так ответь, ваша мыльная честь,
сыр, достойный полета,-
для того ли ты сделан, чтоб съесть,
из луны и помета?

А салями, лоснящаяся, как щека,
когда ее вытащишь из чулка,
а на срезе - как след от копыта?
Вы, капуста, до бросового вилка,
солнце, вы, что выдавливаете из белка,
я вас жрал из корыта.

Когда боров говорит
                   хрю-хрю,
он выпускает воздух, как водолаз,
и это значит - в его раю
ни сегодня, ни в будущем невпролаз.

А поцелуй у борова -
                    как у противогаза
в русско-германской войне.
Поросята боятся ножа и сглаза,
но любят похлопывание по спине.

Корыто - беспроволочный телеграф,
но телеграф деревянный.
Когда в правом крыле начинают хлебать,
то в левом строчат эпиграммы.

В нем можно плавать, как в плоскодонке,
грызутся кормчий у руля.
В отсутствие
            верлибра и винтовки,
я обращаюсь к вам, товарищи подонки,
как живой с живыми говоря.

Амбар висит, как аэростат,
от ветра потрескивая, как окурок.
Вечереет. Свинарник ложится спать,
шевелятся дубленые шкуры.

1988


ПОХВАЛА БОЛЕЗНИ

Хорошо болеть, когда разум
не совпадает с уставшим телом.
Предметы, теряя черты и связи,
стираются, будто писали мелом.

Тело нехотя ищет
                удобный саван,
Вздыхая, будто оно - в раю.
Культурист и тот сам себе не равен,
будто лупу, шутя,
                 поднесли к муравью.

За окном - минус двадцать.
                          В конфорке
шумит, синея, зажженный газ,
и если судить по повязке до глаз,
то в морозы все чуточку
                       Аль-Капоне.

Ангина. Соседка, отпив кефир,
для дрели своей подбирает сверла.
Тело календулой, как факир,
шпагу вытаскивает из горла.

Темнеет, и нечего звать подмоги.
Пузырьки чуть светятся,
                       словно лампочки,
и, когда ты спускаешь с кровати ноги,
то лишь у двери нашаришь тапочки.

С этой странной сладостью
                         могут быть в споре
только майские сумерки, нежные, как фланель.
Ты доступен всем, но, когда ты болен,
на изнанке солнца живешь - луне,

оттого и невидим. И ближе ангелы,
узнающие птицу из тех пространств,
как в осциллографе, по миганию,
когда она к ним
                полетит на связь.

И душа белобрыса, как облик денди,
улетает к пристанищу
                     Рюрика и Аттилы.
Хорошо болеть, когда платят деньги,
хорошо... Но, естественно, не до могилы.

1987


ЛЮДОЕДСКАЯ ПЕСЕНКА

                    В. Друку

Дедушки-самоеды
варили себе обеды.
На первое - суп из своей
                        ноги,
конечно, разув калоши.
Второе - испорченные клыки
и к ним - мозговой горошек.

Бабушки-самоедки
ели одни объедки,
поскольку себя доели
еще при отце-кадете.
Остались частично целы
лишь самоеды-дети.

Но самоедка-дочь
скушать была б непрочь
юношу бледного; но из страсти
юноша ел себя.
И на кроватях дымились части
тел, от любви сопя.

Ax, в абажуре лампочки,
как в апельсине
               косточки,
у самоедки-бабушки,
у самоедки-доченьки.

Но кот при них, самоед,
избегнув мышей и бед,
не жрал вообще ничего
и назывался схимником.
И трескали Н20
лишь самоеды-химики.

И, закусив талантом,
в храмах они говели,
где лики темны, как лампы,
которые
       перегорели.

Как я попал в их сети,
с горя сутул и сед,
в этой стране-самоеде
сам уже
        самоед?

В небе летит самолетик,
но, может быть, самоедик.
Катит с горы самокатик,
но, может быть, самопедик.
Этот велосипед
часом не самоед?

Но был их премьер синюшный
весел, как акростих,
поскольку себя не кушал,
поскольку он ел других.

1989


ПРО БОЦМАНА

В Рождество, когда у любой звезды
нету сил, чтоб родиться из млечной щели,
его находили
            у медсестры
за неименьем пещеры.

Придя, волхвы не снимали бот
и не делили коньячных порций,
хоть знали твердо,- такой убьет.
Не убивай же их, боцман!

Коль ты - в офсайде, продай им зонт
своей мамаши, что красит космы.
Эмигрирует солнце
                 за горизонт.
Не убивай его, боцман!

Надень фуражку и не горюй,
что сапоги без носков не очень...
Рождество - это время
                     по календарю,
когда ноги будущим не промочишь.

Не тронь сестренку, а ну, отстань,
зачем ее завернул ты в простынь?
Тебе б добровольцем в Афганистан,
Не убивай ее, боцман!

Вселенная - это такой масштаб,
что не пролезет в твою фрамугу,
и в нем кроме Бога -
                     фабком. Генштаб."
Не убивай же их, боцманюга!

Боюсь, что умер в тебе главбух
и Гуссерль умер с Платоном в паре.
Пускай ты их наблюдал в гробу,
уймись, прошу тебя, карбонарий!

Уймись... Ведь сердце уже не бьется,
приляг в канаву, тут нет ОРУДа...
Спокойно, товарищи! Это - боцман.
Не зарывайте его покуда.

1984


МЕЛКИЕ ПРЕЛЕСТИ ЖИЗНИ

1.
Нынче небо - сугубо в штатском:
звезд не видно, но есть луна.
Она в районе
            Зеленоградском
встает, как отечественная война.

Когда луна переходит в пламя,
для дел ночных покидают кров
убийца Флора, насильник Ваня,
маньяк Семашко и бич Петров.

И, подхватив от луны вдохновение,
среди котов, что орут, как в "Ла Скала",
они начинают свои преступления,
чтобы Дзержинский
                 упал с пьедестала.

Невесту Ирину
             убивают по четвергам,
когда в магазине
                кончается чуингам.

Выездное следствие
                  работает до субботы,
а в воскресенье
                она воскресает.
Убийца раскаивается
                   до икоты,
и Флору в растерянности
                        отпускают.

Маньяк Семашко терзает кошку,
нацарапанную
            ножом за обоями.
Москит доедает его картошку,
и дети множатся,
                словно бройлерные.

Бич Петров
           перекручен, как будто канат,
но, когда собирается в исполком,
надевает перстень в один карат
и душится импортным коньяком.

Насильник же Ваня
                 всегда на Москве-реке.
Лежит, прогреваясь
                  на засвеченном бугорке,
где черные волны,
                 рвущиеся за борт,
одинокая лодка расчесывает
                           на пробор.

Имен их не встретишь
                    на телеэкране,
скромны, как действующие пилоты,
но узнаваемы, как ветераны,
своей неброской земной работой.

Маньяк Семашко смущает сауну.
Когда задышат, хрипя, заводы,
убийца Флора ругает фауну
и, выпив, нетвердо идет к зеленым.

Насильник Ваня не ищет брода,
тайком мечтая о среднем роде.
Они, конечно, враги народа,
но друзья естественного отбора.

Приходит Норд с проливным дождем,
луна раскачивается, как лодка.
Кто гроб забил и каким гвоздем,
кто вошь убил и ушел вождем?
В тюрьме - что в палате лордов.

Мороз, как булку, крошит резину.
Я сижу на крыше в тоске зеленой.
Придется мне тоже убить Ирину.
чтоб не дразнили белой вороной.

1988


СТИХИ О ПЕРЕСЕЛЕНИИ НАРОДОВ. Ч. 1

                   И. Иртеньеву

Отчего в нашем славном Отечестве,
коли въедет в него белофинн,
он впадает в такое купечество,
что приходится пить аспирин?

Отчего в нашей славной провинции,
коли въедет в нее англосакс,
он такие привносит амбиции,
что ни Энгельс не сладит, ни Маркс?

Отчего в нашей Рыбинской области,
ноли эллин туда попадет,
он сломает закрылки и лопасти,
но наладит обратный привод?

Отчего в нашей славной Калмыкии,
коль туда будет сослан Дантес,
он от злости не стукнет копытами,
но попробует строить АЭС?

Только наш человек судьбоносен.
В чьем его бы ни грело гнезде,
пусть он сам ничего не привносит,
но зато узнаваем везде.

1988


Стихи о переселении народов. Ч. 2

Англичанин собрался в Марокко,
загасивши на время мартен,
и нашел, что большая сорока
на заборе скрипит, как Биг Бен.

Андалузец побрел в Палестину,
от мозолей падавши следки,
и нашел, что из полых клистиров
можно делать смешные гудки.

Итальянка собралась в Сорбонну,
разукрасив себя, как коллаж,
и нашла там живую мадонну,
но в разбитых кривых зеркалах.

И уплыл иудей к Ойкумене,
захватив из буфета лимон,
и нашел, что в реликтовой пене
кит задумчив, как царь Соломон.

Но, плечом рассекая стихию,
необъятное чтобы объять,
путешествует русский в Россию.
Ни черта там не может понять.

Он бы рад поискать аналогий,
но не может домкрат подвернуть,
чтоб поправить немного дороги,
чтобы свеклу на сахар махнуть.

И, умерив свои аппетиты,
он уходит, как лодка в песок,
иудея позвав в Апатиты,
коли там - это тоже Восток.

1989


# # #

Когда напьешься до мертвецкого,
то понимаешь и без лоцмана:
нет ничего смешней Жванецкого,
нет ничего страшнее Троцкого.

Когда нанюхаешься ваксы,
то постигаешь непременно:
нет ничего мудрее Маркса
с его трехтомной теоремой.

Когда наколешься, накушаешься,
нажрешься и набултыхаешься,
то веришь в будущее юношества
и, словно почка, пробуждаешься.

Когда же ты трезвей обычного,
благопристойней англосакса,
то хочется мычать по-бычьи
и раздобыть немного ваксы.

1988


МЕСТО ЖИТЕЛЬСТВА

                 Л. Звонниковой

Иерусалим рухнул, братие,
                         но стоят Погорелки.
Это - столица шести домов
                         и пяти огородов.
В смысле строя - республика,
                           то есть идут посиделки,
но патриции блеют,
                  особо когда до года.

У хозяев - лицо картошки,
                         но вдруг пролетает август.
Весь сенат вырезают,
                    в колхоз отвозя на мясо.
Мяса же нет почему-то,
                      и нету в цистернах кваса.
Есть колодец и столб
                    с нарисованной цифрой "20".

Тут лобастый щенок
                  свою мать выпивал за сиськи,
а когда матерел,
                то отец его гнал взашей.
Тут цыганы точили ножи
                      и искры
вдевали красавицам
                   в мочки ушей.

Погорелки, Панфилки, Березняки -
три культурных центра
                      родной стихии.
Какие же это ветра лихие
меня прибили в сии пески?

Я в Панфилках
             не видел Панфилов
и, боюсь, не увижу их впредь.
В Погорелках горит
                  все, что может гореть,
и вода все смывает
                  без мыла.

Но если хотите вы быть в бегах,
то это, конечно, в Березняках.

Берега тут не шатки, не топки,
белы стволы,
            как девичьи шалости.
Большак не вденешь
                  в ушко иголки,
а реку или ручей -
                   пожалуйста.

Я живу здесь,
             словно в штанах ремень,
и буфеты тверды мои,
                    словно кремль.

Есть пара зеркал, но за их водой
почти не видишь свои прыщи,
ведь в зеркало может войти слепой,
но зрячих отбросит оно,
                       как щит.

А Бог, скрывая свое лицо,
считает птиц и следит за волнами.
Мне кажется,
            только один пылесос
соткан из грома и молнии.

...Язык мой, годный лишь для анафемы,
язык мой, тише! Знакомый исстари
пейзаж... Он выкопан, словно амфора,
и трубы, как шашки, стоят у пристани.

Я думаю, этот народ в делах,
тем более, если разжат кулак,
он выживет даже
               при коммунизме.
Собака рычит, будто пилит пила,
пусть человек идет или призрак.

1989


РАЗМЫШЛЕНИЯ НА ВОКЗАЛЕ
        (Проза)

             1.

На станции некой Георгиу-Деж,
названной в память Георгиу-Дежа,
который фамилией этой меж
людей прославился, уши режа,
в далекие годы, когда Макар
телят в сожженный не гнал амбар
и даже на зорьке кровавых вежд
не поднимал, потому что помер,
тогда и явился Георгиу-Деж
на бледном коне своем и в попоне.

Теперь он в станции воплощен
и в городке, где бывал он реже.
Тут ходит нынче, шурша плащом,
один Георгиу, но без Дежа.
А впрочем, никто уже из невежд
не помнит, кто этот Георгиу-Деж.

              2.

Если б я выбирал между Лондоном
                               и Георгиу-Дежем,
я бы выбрал Афины. Во-первых, одежда
там не нужна. Во-вторых, все греки
в мясной отдел выбивают чеки.
И гордо вымолвит Гея-мать:
"За этим Платоном не занимать".

Но, поскольку ни Лондона, ни Афин
никто не видел пока из смертных,
я сдуру выбрал пустой графин
вокзальной комнаты ну и медаый
бюст, на котором свеж
глубокий оттиск: "Такой-то Деж".

              3.

Но дело не в Деже, и цвета беж
его лицо не пугает нынче
ни баб с ребенками, коих плешь
уже наметилась, ни наличных
дев, что, идя в буфет,
всегда накупят себе конфет.
 В сем зале, где сонные ожидания
чередуются с мелкими безобразиями,
где форточки, сделанные жидами,
отделяют Европу сию от Азии,
где из крошек составленный муравей
покорен своей захребетной ноше,
я сидел на лавочке, чуть правей
семафора, рукой отгоняя мошек.

              4.

Я сидел в глубокой тоске, транзитом,
потирая изжаренные бока,
и мелко мыслил себе петитом
о том, что некого упрекать.

Ну был бы здесь дельфинарий, скажем..
Наехали б урки со всей страны,
французы бы шли за своей поклажей,
забыв отутюжить себе штаны.

А так - все тихо. Вода в пруду
как отлежавшаяся щека.
Роняет гусеница на лету
свои доморощенные шелка.

Билетов нет ни в Москву, ни дальше.
Есть Деж, посаженный, словно куст.
Есть дождь, идущий за сутки дважды,
и есть безногий, как этот бюст.

Тут можно жить, подцепив молодку,
но все-таки хочется, чтоб меня
отсюда б забрали в подводную лодку,
которой гордится страна.

1984-1987


ПАМЯТНИК

Когда я вижу, как стоят
Рабочий и Колхозница,
меня полмесяца подряд
насилует бессонница.

Где дочь их, вся из чугуна,
где сын, разборно-металлический?
Стоит железная жена
и муж с орудием фаллическим.

С косынкой, забранной из чистки,
с лицом бескровного ацтека,
она, конечно же, троцкистка,
а он, по шурину, аптекарь.

это _ наш общий памятник,
выстроенный в годах.
Молот раскачивается,
                    как маятник,
и серп испытывает на страх.

Это - Адам и Ева
в камень сажают
               фамильное древо,
но Троцкий-змей
               искушает Еву,
и Ева без трепета и испуга
ищет эту змею
              меж колен супруга.

Они стоят на высокой круче,
где только сакли одни и схимники,
и Зевс
      выглядывает из тучи,
но называется Фридрихом.
Суровый Норд его бьет линейкой,
и Зевс выдыхается, как батарейка.

Мы - не выше этого памятника
и не ниже
         линии горизонта.
Зачем же я со слюною ябедника
хожу вокруг его непроизвольно?

Зачем надежный страшит их вид?
Сугробы - в пролежнях, воздух рыж.
Ступни их проваливаются в гранит,
словно в крепления лыж.

Мне жалко этих спрямленных спин,
речей громыхающих, словно трактор.
Поскольку я - их сиротский сын
и в это лоно хочу обратно.

1988


МЫШИ

Бели гора порождает мышь,
то я хотел бы иметь низину.
Две ночи кряду они матчиш
в печи играют, прося бензину.

И, притаившись, как кот,
                       за дверцей,
я слышу их сатанинский свист,
но я не хочу
            им устроить Освенцим,
потому что я -
               гуманист.

Мышь ведь тоже - двунога,
                         особо когда
встает от растерянности на попа,
а я, от размокшей устав дороги,
хочу быть на время четвероногим.

Кыш не прогонит
               шальную мышь,
поскольку у мыши - свой интерес.
Ей этот, в общем,
                 привычен кыш,

как выстрел
           в финале чеховских пьес.

Она, словно Разин, взирает косо,
как будто близко лихое времечко.
Скрипит, как несмазанные колеса,
и жрет известку, как баба семечки.

Товарищ! Побелка ведь дорога,
и в ночь сглодать ее всю - не дело.
Такая б, наверно, одна могла
слюной перекрасить двоих Отелло.

Вот снова скрипнула,
                    но потише,
будто разнашивает сапоги.
Человек ведь, в сущности,
                         в подчиненье у мыши,
если даже возьмет ее за грудки.

Мышь-полевка
             носит всегда пилотку,
она - рядовой, как Мальчиш-Кибальчиш,
но выбрать фельдмаршалом дачной сотки
могут, конечно,
               лишь белую мышь.

За каждой мышью есть черный ход,
ведущий в подземное государство,
где Ад устроен почти по Марксу,

а с человеком - лишь черный кот,
которому связываться не в понт.
Он лишь оближет
               свой белый галстук.

Говорят, от мышей
                 помогает мышьяк,
но жрут его брошенные мужья.
Есть заповедь "не убий",
                         но сего
пониманья в нас нет, конечно.
Возлюбить же мышь,
                  как ближнего своего,
мне легче, чем выгнать ее из печки.

Авраам сына режет, прося у Бога
прирост озимых и горней крыши,
а я приношу себя в жертву мыши
и мне прямее  т у д а   дорога.

И пусть на Страшном суде,
                         растерян,
услышу я чей-то гудящий глас:
"Он - не какой-нибудь там
                          Иртеньев.
Он этой жертвой
                сих малых спас!"

...Я сижу у печки, горбат и пуст,
шепча элегические слова.
Я - грешен и вряд ли уже спасусь,
потому и запаливаю дрова.

Иду во двор. Изо всех щелей
выходит дым, разбудив окрест.
Облака, словно души
                    моих мышей,
бегут пунктиром за дальний лес.

1989


Размышление о граде Козлове

"Почему ты не едешь
                   в город Козлов?" -
спросил меня как-то один козловец.
В его очах был огонь костров,
и вдруг во мне засаднила совесть.

Кругом - мороз, не видать ни зги,
а мы сошлись за столом вечерним.
В спирте - собственный разум,
                             мешаясь с людским,
он дает идиота в простом значенье.

А как отмерз поутру снегирь,
я в зал читальный поплыл,
                         как к острову.
Листая справочник и словари,
искал Козлова,
              а может быть, Козлова.

Я представляю город Козлов.
Мне чудится ярмарка ежегодняя,
Биг Бен старинный и пять мостов,
да лес раздевается до исподнего.

Завом фальшивых старинных бра,
пять-шесть писателей из норманнов,
что доят нравственность из добра
в свои канистры больших романов.

В морозы тут не всегда тверезы,
в карман кирпичные прячут руки.
Растут грибы на стволе березы,
как пузыри от колен - на брюках.

В Козлове были всегда козлы,
но теперь поредели в связи с убоем.
В Капитолии ждут
                 удвоенья казны,
и в Сенате клеят весь день обои.

В этот город Козлов
                    наезжал Дон Кихот,
из винтовки стрелял в скобяные лавки.
Было крупное зло, да уплыло с китом.
Ну а мелкое зло -
                  там, где пуговицы и булавки.

Говорят, что скоро - Последний суд,
где господь расскажет, хуля бездетность,
что мелким добром приправляют суп,
а из крупного сцеживают идейность.

Я не поеду
          в город Козлов
назло масонам, себе назло,
и не поеду
          в город Париж,
поскольку сломалось мое весло.

Когда полжизни во сне кричишь,
становится хлопотно и обидно,
но прозреваешь, когда молчишь,-
сухой березы зимой не видно.

1988


БАЛЛАДА О ЮЖНОМ КРЕСТЕ

1.

Под Южным Крестом,
                 безопасней скитальца-жида,
скворец, озираясь,
                  пинцетом берет жука,
собой сфокусировав даль
                       неподвластную пуле,
как это не делал букварь
                        на старинной гравюре.

Собой сфокусировав даль...
                         Ну а ты, что до ста
под морем считал, провоцируя сельдь,
                                    что немая,
тебя простудила
               холодная ржавая сталь,
и ты говоришь,
              вместо рифмы построчно чихая.

Кто море осушит от слез и кто
волхвов наведет на земную радость?
Твое отупенье похоже на святость,
и ты преуспел в этом,
                     как никто.

Устал от твоих кутежей,
                       беспокойных, как Врангель.
Пускай в мышеловке твоей
                        не кротиха, но ангел
с обритой главою,
                 сбежавший из огненных мест,
где малой звездою
                  им кажется Южный Крест.

Да, да. Южный Крест,
                    что страннее гриппозных проблем,
блестящий и хрупкий,
                    как глиняный робот Голем.
Меня целый месяц преследует
                           эта морока,
и вдруг появляешься ты
                       с перегаром от Блока.

2.

Если финкой ткнут,
                  приложи пятак,
и шрам зарубцован,
                  как косточка от трески.
Говорят, что ты - гений,
                        но ты - дурак,
раз в столетие штопающий
                         носки.   

Вознесенный тем,
                что сплеча рубил
на третье поданное желе,
ты за франки продался, но рубли,
когда железные,
               тяжелей.

Ты лезвие прячешь,
                  когда высыхает пурга.
Ты радио крутишь,
                 чтоб тенькало из-за бугра.
Когда даже Пушкин фальшив,
                          как военный оркестр,
ты видишь, как дрожжи, взбухающий
                                  Южный Крест,

что из России невидим.
                      Глухой к сумасшедшим слезам,
глубокий, как зеркало
                     или волшебный сезам,
пусть мох принимает тебя,
                         словно женское лоно,
когда он гудит, надвигаясь,
                            как автоколонна.

3.

Ты свое лицо проиграл вчистую,
жизнь и смерть, шутя, поменяв местами,
и ангел за ложь твою
                     неземную
этот Южный Крест над тобой поставит.

1989


ГИМН

Мы жертвою пали в борьбе роковой,
не важно - зачем, не понятно - какой.
Борьба и зовется всегда "роковая",
когда высыхает подушка сырая,
когда за столом, совершая обряд,
лишь бледные тени в потемках сидят.

Борьба роковая, тропа фронтовая...
Так что ж мы не приняли светлого рая?
Консенсус отвергнут, а кворума нет.
И ласточка жидкий роняет предмет,
и он растворяется, как привиденье.
А я, словно Брут, не готов к преступленью.

Мой друг бледнолицый и стройный, как мамонт,
не знавший молитв и не шепчущий "Амен",
себя разделив на врача и хромого,
как лев, что из клетки рычит на Толстого,
почто ты сказал Михаилу: "Умри!"
И два разделили бутылку на три.

Но свалятся цепи, батрак и рабочий,
в чьей копоти едких полно многоточий,
и брат хлебопашец из вольных коммун,
кто, матерных мыслей пускавший табун,
уже пробудился из мрака и тлена.
И лязгнула камнем далекая Вена.

И скажут они над притихшей страной:
"Вы жертвою пали в борьбе роковой,
вы плотью мостили нам путь восходящий
к звезде Антарес из геенны кипящей.
А мы из невинного свяжем труда
прямую дорогу туда и сюда".


# # #

Кому суждено быть повешенным,
тот вряд ли утонет в Неглинке.
Тебе суждено быть помешанным,
сидеть на игле при резинке.

По всем твоим скользким параметрам,
тебе суждено - мелким аспидом.
А ты, хрен колючий, в парламенте,
при галстуке, сволочь, при галстуке.

Кто там перепутал в Сивиллиных
томах? Где вкралась опечатка,
коль ты при своих-то извилинах
в машину садишься в перчатках?

Коль столько ты пил привередливо,
что каплет и снизу и из носу?
А я, как бельдюга последняя,
все больше - по малому биснесу.

Все больше - по мелкому промыслу,
все чаще - на площадь Восстания,
и карма моя, словно оползень,
съезжает куда-то в Испанию.

Ведь мне суждено было Шпенглером
взойти, как комета, без ретуши.
А ты мне обиднее пенделя
оставил, ну максимум, Келдыша.

Но Келдыш не нужен философу,
и гений не нужен стройбату.
Я Шпенглера брал бы авоськами,
но он протекает в квадраты.

Меня проклинают, и женщины
хулят, когда я без ножовки.
Уж лучше я буду повешенным,
коль с треском порвались веревки.


НЕСЖАТАЯ ПОЛОСА

Доля ты русская, доля словацкая,
скоро ли, скоро ли
                   эвакуация?
Скоро ли пашня, махая крылом,
голову склонит пред новым орлом?

Этот орел не совсем, чтобы пешка.
Падает только орлом, а не решкой.
Но иногда, представляясь гербом,
путая карты, встает на ребро.

Две головы, наводящие ужас,
словно жена отвернулась от мужа.
Когти,
      как будто порвалась струна...
Только не сжата полоска одна.

Словно упавшая старая башня,
полуканава ли, полупашня...
Это шумеры несли в Вавилон,
ставили дыбом, но вышел наклон.

Чую, как птицы поют над руиной:
"Нету ни дьявола, ни херувима.
Нету для этой несчастной страны
хоть бы некрасовской вялой струны".
Есть арифметика с острой стамеской,
есть геометрия
              Лобачевского,
есть колобродящая вода...
Только не сжата полоска одна.
То-то и сказано с вялой тоскою:
"Пахарь задумчиво брел полосою".
Я впопыхах по осеннему льду
пашню без пахаря эту пройду.
Так и скажу, только чуть приукрашу:
"Это - моя полоса, а не ваша.
Вы же вольны заниматься гуртом
с девой,
         десницею или с орлом".


ПРОВИНЦИАЛЬНЫЙ ТРАМВАЙ

Человек переходит по доскам рукав реки.
Справа - бывший окоп,
                     слева - брод, что ведет к аптеке.
Человек переходит по доскам, в глазах рябит,
и второй трамвай переходит в третий.
Город цвета смолы. Человек вознесен в трамвай
силой горней - инерцией инвалида.
Елка в качестве стрелки
                      указывает на Рай,
но трамвай не взлетает,
                       а едет с отсутсвием вида.
На мосту застывает, как цапля.
                               В размере ста
человек
       человек к человеку притерт, как цветок и завазь.
Человек, что садился, осматривает места,
чтобы сесть,
             а сосед корректирует, не стесняясь,
позу детской рогатки.
                     Причем деревянных ног -
лишь одна, да и с этой
                       потерян ремень и винтик.
На стекле - объявленье, что каждую среду в ночь
чье-то хилое body пытается сделать building.

На юру, там, где бывший райком, а теперь, говорят,
будет храм СНГ областного, к тому ж, калибра,
остановка трамвая, поскольку один снаряд
тут взорвался в гражданской и позже воспет верлибром.
Но верлибр отрицает, допустим,
                              рессоры, ритм
колесА и кровавую связь с мазутом.
Человек начинает искать ассонансных рифм,
когда вдруг понимает,
                     что едет другим маршрутом.

Человек человеку товарищ. Не друг, не брат,
а всего лишь товарищ,
                     но все-таки он - не баба,
когда женщина стиснет его
                        в небольшой квадрат,
когда женщина сзади размерами с баобаб(а).

Остановка конечна и названа "Первый Рим".
Тут диспетчер Тиберий решил поискать ночлега.
Смотрит "Биржу" и "Новости"
                            нехристианский мир,
ну а мир христианский -
                        лишь из одного человека.
Да, того, что придавлен трамваем
                                 до тли, стручка,
до медузы копченой, до моли
                           наимельчайшей.
От поездки в трамвае рождается дочка,
                                      а
от поездки в такси или выкидыш, или мальчик.

Небо лязгает камнем,
                    как будто оно - не Рай,
хочет, вместе с железом кусает за пятки, или
Бог с дугой на макушке,
                        как будто бы он - трамвай,
тянет вверх пассажиров. Они тяжелей, чем гири.


ПРОВИНЦИАЛЬНЫЙ КИНОЗАЛ

В синема
буфета нема.
Есть колонны
            греческих в виде колб.
Я, придя в синема,
не видал ни хрена,
потому что спереди сел жлоб.

Шел снег и бросал семена
вне синема.
А внутри синема
я считал имена
тех, кто въехал
               затылком в лоб,-
два Петра
         и один Фома...
Но вместе - четыре они ствола,
ибо четвертый незрим, покуда
его не предаст контролер-Иуда.

Как полагается, в синема
натянута простыня.
Там раньше показывали Жухрая
и Щукаря, но всегда нерезко.
И нынче сквозь девушек
                      из Шанхая
они проглядывают, как фреска.

У них есть дети.
                Один - подкидыш,
его воспитал инкассатор Лейкин.
Другой,
       говоривший слегка на идиш,
обрезан ножницами при склейке.

Что же касается
               до меня,
то я не верую в синема.
Не в том ведь дело,
                   что мышь в золе
согреется, нежели в середине - я,
но рождаемость на нуле
в связи с отсутствием двухсерийных
фильмов.
        Присевши на парапет,
я говорю ей: "Нет".
Дует сверху.
            Как сталактит,
люстра, что не горит.
Горят две надписи: "Вход" и "Выход",
но то - ошибка, поскольку вброд
сюда добираются, недовыпив,
а уползут через черный ход.

Я бы сошел с ума
в том синема,
если бы не с тобой,
                   кума!

В небесах - синева,
                   но сегодня - нет.
Отмечен не ангелом, но снежком,
как ель,
        расчесанная гребешком,
стою, сжимая входной билет.

Пещера темна.
             Платон вырубает ток.
Весь зал раскачивается,
                      как корма,
кто тени в этой пещере,
                       кто
рискнет поставить на синема?

Что ж до меня,
то, выйдя,
          скажу лишь: "Ма!"
Я слеп,
       как вылезший снизу крот.


СЛИЗЬ НА НОЖЕ

Можно завидовать Иову,
                      не полностью, но чуть-чуть.
Ты бы хотел на небо,
                    а не башкою вниз.
Но эти хлябь и морось
                     непретворимы в путь,
ибо тупым ножом
               надобно резать слизь.

Ты говоришь: "Фрейд",
                     а я говорю - рейд
невообразим, и лодка
                    застрянет, как в холодце.
Кто-то ножом глазницы
                     трогает (что там Фрейд!),
будто в глазах - заноза,
                        а вместо ножа - пинцет.

Крот - не история, это
                      напутал один урод.
Я уточню, - улитка,
                   но ей не скажешь: "Брысь!"
После крота хотя бы
                   ясен подземный ход,
а после улитки?..
                 Точно. Лишь неживая слизь.

Ты, человече, в мыле
                    что был рожден,
а умираешь в испарине,
                      черный, как трубочист,
пусть твой язык
               собирает и Башню, и Вавилон,
а твой кот -
            сексуальней любых меньшинств.

Только осиль, попробуй,
                       липкую эту бузу.
Что, испугался?
               Тоже мне, Златоуст...
Потому и сказано
                шепотом, ранив слух:
"Изблюю тебя,
             будто слюну, из уст".

Слизь на ноже
             нежнее, чем Фаберже
                                вязь.
Ты отсечешь ей голову,
                     словно кружок драже.
Но в колею пореза
                зыбкая лезет грязь.
Смотришь, а что ты резал?
                         В чьем увяз падеже?

Вымок? Иди, сушись.
                   А говорил, мол,
Я - тот же Боже,
                минимум, Иоанн.
Но позабыл, что волны
                     каменный точат мол.
То есть морская слизь
                     в лоб идет на таран.

Дай мне нездешних сил,
                     Господи, или тот,
кто мне не может дать
                    даже кусок фольги.
То ли ступни увязли,
                   то ли песок промок,
то ль на воде без камня
                      кто-то пустил круги.
Или в кювет могилы
                 спрячешься, как в чулан.
Помнишь, как было в детстве,
                           чтобы нашли, ворча?..
Слизь высыхает утром.
                    С поля ползет туман.
Нож под рукой ломается,
                       как свеча.


БУМАЖНЫЙ БИФШТЕКС

Я приехал в тот город, не зная ни слова
по фене, которой болтали великие.
И с чувством, что задолжал кому-то,
я заставил язык, как остывшее слово,
объяснить хотя бы в пределах всхлипа,
что я, лишенный венца Колумба,
хочу жрать.
У меня денег не было. Был пятак,
где серп и молот сплетали ноги
и руки в момент оргазма.
Это - стакан воды натощак
плюс четыре спичечные коробки,
предохраняющие от спазма,
когда зима.
(Я подумал, носом дымок ментоловый
ловя, что шел из окошек клуба:
пусть рубль, увы, и уступит доллару,
но пятак не уступит.)
Номер в гостинице, как коньяк,
имевший не менее трех звезд,
чуть меньше, чем на известном флаге,
был оплачен. Легкий гулял сквозняк
по коридору. Далекий мост
пересекал выгребную влагу.
принесли журнал.
Четыре статьи на местном наречии.
Жена Горбачева. Все остальное - реклама.
Несколько гульфиков. "Роллекс" и телекс.
Жилеты, спасающие от увечий.
и вдруг среди глянцевого бедлама
я заметил то, что горит, как феникс,
но не сгорает.
Это был бифштекс при приправе зед.
(Нечто зеленое с изморосью по краям.)
Жирнее навоза, прозрачнее Шереметьева-2.
Я пальцем ткнул в неземной обед.
Блеснув зубами, как клавишами рояль,
служанка ножницы мне дала
и удалилась.
Я понял, я осознал, я приветствовал.
Взял сковородку, поставил ее на плиту
(мини-кухня была в столовой)
и стал вырезать бифштекс из контекста
большой политики. Чуть повредив гарнитур,
что снят был рядом, я бросил оный
в огонь.
Зажарил. Бифштекс был вкуса бумаги,
но с явным привкусом корректуры
и высокой печати. Гарнир показался пресным,
гарнитур (край стула и амальгамы)
имел оттенок рахат-лукума.
Смеркалось. Ввысь, как на Красной Пресне,
врезалась башня.
И тут меня обуял азарт.
Я стал резать все, что попалось под руку:
духи, дороги, престижный список
пластинок, обкрадывая поп-арт,
самцов завитых, красоток - поровну,
и, вырезав, наконец, Раису,
сложил в чемодан.
Лег спать, сказав темноте: "Прости".
Ветер сдувал занавески в угол.
так странно спать
                на улице Пасси,
на зыбкой границе другого круга.


ОПТИМИСТИЧЕСКИЙ РЕКВИЕМ

Если в музее выставить
                     плачущего биржевика,
кто подойдет и запустит камень?
Ведь плачущий биржевик -
                      есть совесть большевика,
это - брат твой Каин.

Жить становится лучше.
                    Счета проверены,
формирования разведены.
Матереют юноши,
               девушки склеены,
женщины тоже
             разведены.

Конь и всадник бледнеют.
                       Краснеет Пресня.
Чуть шевелится офис,
                    где был местком.
И широкая льется морская песня
под рекою Москвой.

Взвешены граммами и минутами
часы прилива, часы отлива...
Но зарплату выдали
                  кнопками от компьютера.
Несправедливо.

Это - детали. Товар при скидке
на два рубля застает врасплох.
Человек раздет
              до последней нитки,
но скрипка раздета
                до четырех.

Стерпится - слюбится. А тебе
уже стерпелось давным-давно.
Кто-то висит себе на кресте,
на голове у него - гнездо.

Но это -
         личное дело. Свои законы
выставляет гений и идиот.
Деньги
       моются в бане. А макароны
лучше всего производит флот.
(Это - признак конверсии
по Евангельской версии.)  

Я верю, котлеты по-киевски
                         станут шницелем по-московски.
И верит каждый каменотес:
в граните водится Маяковский,
и есть на Волге утес.

Все меняется к лучшему.
                      Но лучшее не меняется,
оно остается прежнее.
И настоящее, как ни старается,
а все не может постигнуть Брежнева.

В любой фанере сидят орленки
и стукачи. На одну зарплату
купить попробуй в комиссионке
булыжник -
          оружие пролетариата.

Но все же,
          спрятав прицел оптический,
я достаю из своей штанины
не лом, а реквием
                 оптимистический
человека и гражданина.


ВОЗДУХУ!

Воздух кончается. Сверху не тянут за трос.
Мы же со дном совместились,
                           как два водолаза.
Воздуха много, но воздуха нету, и ворс
полупальто неприличен и в секторе Газа.

Вместо ку-ку из часов вылетает труха.
Холодно, хоть на плите полыхают пожары.
Все раскрошилось, зато предпоследний сухарь,
словно каменные шаровары.

Воздух кончается, сверху не тянут, и вот
курсы валют совместимы,
                       пусть с малой поправкой,
курсы швеи совместимы,
                       пусть с ниткой-удавкой.
Тот, кто травил, пусть уж стравит хотя бы за борт.

Ибо возможно, что ты - рядовой идиот,
ты же болтал,
             что твердыня тверда, как орешек.
Ты же сумел отделить
                     даже фишки от пешек.
Воздуха мало?
             Но можно без воздуха. Вот

мелкая феня: кто голым по бритве пройдет,
но совместит доу-джонса и жидкую осень,
будет отправлен не к хордовым, а на аккорд.
В красных кустах мироносица
                            и миноносец.

Крупная феня: в империи черезполосиц
можно сказать :"Я еще постою на краю!"
Ну и постой часовым, Ворошиловым, лосем,
тем, кто будильник поставит, как бомбу,
                                       на восемь,
я же еще постою,
                где обычно стою.

...Воздух идет к облакам в форме легкого.
                                         Блуд
облаков перемнчив, и пахнет овчиной.
Денежный знак пролезает в иголку. Верблюд
чахнет у райских ворот и копыта откинул.

# # #

Слишком много юристов
                      во тьме городской,
прокуроров - во тьме деревенской.
А в Египетской тьме пребывает настой
Вавилонский,
            чуть-чуть интервентский.

Но юрист, он всегда настоит
                           на своем,
хоть невидим за тьмой конспираций.
Он сидит, как Изида, на троне своем,
как субъект небольших федераций.	

В Римском праве
               содержится некий канон,
не вместимый в стеклянную тару.
Только Русская Правда вместимей,
                                чем он,
и мудрее, чем папа в тиаре.

Потому мы и ходим, природе равны,
и грызем макароны по-флотски.
Я - придурок
            в союзе юристов страны
не хочу под надзор прокурорский.

Ведь юрист, он повсюду
                      всегда и везде
со своим голубыи адвокатом.
Только волны пойдут по осенней воде,
хочешь, боком,
             а хочешь, накатом.

Утром падает изморозь.
                     Воздух пречист.
Ты бредешь по гектарам и акрам.
И бежит из-под ног все юрист да юрист,
и смывается римский параграф.

# # #

Смерть неприятна,
                 как вытекший глаз Кутузова.
Жизнь - некрасива.
                  Из этих двух
ты отвергаешь все то,
 		     что узнано,
а что неузнано - мучит дух.

Но к сорока
	    получаешь на все ответ,
например, что грибы
		   отличаются по изнанке:
у одних - велюр, у других - вельвет,
а кто опоздал, собирает ямки.

Но в целом жизнь
                становится глуше, как при запое.
Забор не пахнет уже полынью.
И буквы написаны на заборе
уже не кириллицей, а латынью.

Это вселяет спокойствие.
                        Рост
опухолей
        заменяет уступ Голгоф.
Птиц -
      чуть больше, чем гнезд.
А людей -
         чуть меньше, чем городов.

В Иерусалим собираешься,
                        а доедешь до Орши,
это какой-то рок.
Чем меньше надежды,
                   тем веры больше,
например, в зубной порошок.

Неизвестный солдат
                  по-прежнему неизвестен,
а вечный огонь
              говорит о наличьи газа.
И тот, кто в извести или в Вести
растворился,
            да не убоится сглаза!

Жизнь представляется тщетной.
                             Консервированный фараон
говорит нам о том же,
		     своей бородой тряся.
Но мы почему-то
                крошимся быстрее, чем он -
об этом вслух говорить нельзя.

Дело, наверное, в том,
                      что не хватает добра.
Мне так сказали.
                Я же точней совру:
дело, наверное, в том,
                      что не хватает ребра
одного, чтоб заткнуть дыру.

Живой и почти не страшный,
за точкой вечного холода,-
у ручья -
          изнываешь от жажды.
На пиру -
          умираешь от голода...


# # #

В дом хорошо возвращаться,
                          но жить в нем нехорошо.
Все потому, что напутал когда-то Онегин.
Все потому, что
               ночной в саквояже горшок
легче, чем двор,
                утонувший в колючем снеге.

В дом хорошо возвращаться,
                          но жить в нем не приведи
Господи-Боже!
             В углах шевелятся мыши,
гнется стекло, только где-то  часам к пяти
ветер становится старше и тише.

Петли без пуговиц - те же твои глаза.
Как из наперстка,
                 лезет из скул щетина.
Ложкой большой собирает  сама себя
снегоуборочная машина.

Что безопасно,
              так это зубной порошок,
вмиг отбивающий запах
                     свинца и овчины.
В женщину можно влюбиться,
                          но жить с ней нехорошо.
То же скажу в отношении и мужчины.

Что одеваешь,
             то к ночи опять снимать.
Утром встаешь,
              чтобы вскоре опять ложиться.
И побежишь, поминая отца и мать:
в дом хорошо возвращаться,
                          не возвратиться.

...Вечер. У ног цепенеет ручная кладь.
Тело - придаток
               у скорости и билета.
Птица не хочет, а зверю слабо догнать.
В роще запутался кончик света.


КАК ЗАКАЛЯЛАСЬ СТАЛЬ

1

Ваты в аптеках меньше, чем в тополях.
Нападающий к центру проходит
                           лишь на краях.
Асфальт расплавлен. Забыв бюстгалтер,
одинокая дева
             печенье жует "Квартет".
Ищешь подошву,
              оставленную на асфальте,
но находишь лишь след.

Судя по раковинам в земле,
                          здесь было когда-то море,
тысячи лет назад при Троцком
                             или при Гойе.
Мне все равно,
              коль сейчас поросло быльем
то, что несло корабли к Елене.
И только развешанное белье
напоминает о пене.

Если кастет при кепке
                     заставляет дрожать окрестности,
это - лишь две ячейки
                     из пояса девственности.
Убийца невинен. Вор тише мимозы.
Уходят пуговицы.
                Мода на молнии
проявляется прежде всего при грозах,
где туча прочней болоньи.

Клянусь отцом, что погиб в баталии
меж ближней парашей
                    и нарой дальнею,
я эту веру готов толкать
через Алтай, Гибралтар, Магнитку,
коль для живого я уголка
насажу жука
           на живую нитку.

Сталь закаляется,
                 алгебра - все прочней.
Но на доске появляется
                      полк меловых червей.
Свой дневник я закапываю у рощи,
где Шлиман
           раскапывал Трою.
А нас - все меньше, и нас - не больше,
чем двое.

Я и Данте. Третьего не дано.
Все остальное -
               мурзики или дерьмо.
Все остальное - трахнутое,
как спортзал.
Все остальное - Пахмутова.
Я ее не читал.

2

Ад недостроен.
              Рай выброшен, как радиола.
В отсутсвии пресной воды
                        появляется пепси-кола.
А в отсутствии моря
белье становится уже зрачков.
А в отсутствии слез и горя
можно ходить без очков.

А в отсутствии омута
                    можно зарыть талант.
Это входитт в формулу
                     "товар-деньги-товар".
А в глубине костра
липкое волокно.
Перекалив сталь,
Бог получил
            стекло.

# # #

ЦЕЗАРИАДА

Бабе Марфе 1 Цезарь перешёл реку Хопёр, заблудившись с армией, но он на сомненья плюнул и растёр, доказав, это — Рубикон. Цезарь перешёл реку Елань, но сказал сатрап его Антоний: “Император! Наше дело — дрянь. В сей реке и рыба не утонет”. Гай же Цезарь отвечал: “Не трусьте, мы пока не встретили дворцов, но я зрю в посаженной капусте головы античных мудрецов”. И, пихнувши сапогом полено, он увёл когорту в лопухи, ночью захватив село Колено, а в селе Колено было следующее, — 2 Змея в траве, будто сложенный зонт, говорила о прочной засухе. На разорённой античной пасеке, как если б её посетил Ясон, были найдены две пчелы, сцепившиеся друг с другом. Их спины, продетые в траурные параллели, напомнили Цезарю земной шар. “— Мы термы сделаем, не спеша, на этом месте и колизеи”, — он рек, осматривая округу. “— Хорошо, что мы, отупев, как зубры, не падём, в меду оставляя зубы. Мы колонны здесь возведём и портик, чтобы каждый помнил о римском спорте”, — думал он, вспоминая порталы, финики и жирафов, раздвинутых словно спиннинги. Сей край казался сначала бедным, потом — безлюдным, и тут победным маршем не шли давно. Дома пусты, и большак, как скатерть. Понравилось Цезарю только одно, — что профиль любой на закате становится медным. 3 Разрезаются груши на пару скрипок. Распадаются души на пару скрепок. И войско, похожее на улиток в доспехах, заговор однолеток, увы, затеяло... Сам Антоний одну листовку нашел в затоне: “О, Клаокина, покровительница клозетов! О, Аполлон, или как вас там... Мы не чувствуем в этих краях лазеек для армий, дворни, гетер и дам. Могли б и гекзаметром. Не с луны свалились, чай, при щитов фольге, но гильза отстрелянная луны да поганки с шайбами на ноге мешают нам раствориться в пеньи. Но всё же попробуем для сравненья, — “Слышим умолкнувший звук желанной воронежской речи. Старца великого тень ждём на военный совет. В двенадцать часов по ночам, степи накинув на плечи, дева видна с карабином. И исчезает чуть свет”. 4 Войско превращалось в навоз, а навоз, — это цель любого большого войска. Сумма медных маршей и сумма вёрст не совпадали. И Цезарь вёсла крепил к галерам. Душевный мрак был многоэтажней, чем здешний злак. Ну, в самом деле? Иль это сон? Где здешний варвар? Сокрылся, язва. Фонарь. Нет лампочки, и патрон, словно веко без глаза. Сатрап Антоний, пойдя в атаку, нашёл стенные часы в песке. Они держат маятник на поводке и строго выгуливают, как собаку. Кентурии! Нет провизии для тех, кто пришёл без виз. Во рту зубчатый ваш механизм давно в бездействии. И не сдуру ли Гай Цезарь, гордо простёрши длань, к утру опять перешёл Елань? В который раз, будто ждал ревизии... 5 На припёке паслась коза Фёдор. Коза Фёдор после чумных котов, у которых шнурки усов расшнурованы, больше всего не любил коров, сравнивая их с велосипедом “Украина”. А в целом, поверхностно образованный, он был порядочная скотина. Хозяев не помнил и ихний кофе не пил, однако же знал, повеса, — у горизонта есть только профиль. А у луны профиль, — это месяц. Не всё ли равно, где терпеть обиду, где жить и блеять в кредит, в аванс? Ведь насыпь железной дороги анфас весьма похожа на пирамиду. 6 Между тем Антоний, в песке и стружках, докладывал Цезарю без метафор, будто найден крем, чтоб сгонять веснушки. Цезарь молвил: “Попробуем на жирафах. Есть у нас прорицатель, второй Тересий, что гадает по внутренностям голубей. Но сих не сыщешь в подобных весях. Нужно что-то дать ему побыстрей, иначе вскроет, пожалуй, воина...” Сказал Антоний: “Тут есть козёл, пасущийся мирно со время она...” Ответил Цезарь: “Козла — на стол”. 7 Коза Фёдор перешёл в четвертое измерение после того, как Тересий, покрытый язвами, будто кора дуба, вскрыл ему пищевод невымытыми руками, как вскрывают бурдюк. Засопел, Иуда, покрылся пятнами, но зато коза Фёдор, лишившись объективной действительности, перешёл в пространство субъективной логики и, встав за спинами удушителей, наблюдал раскладку их мифологии... Цезарь молвил: “Что значат сии порезы, которыми ты отсекаешь пасть?!” “— Сии порезы, — сказал Тересий, — говорят мне, что Риму — пасть”. Цезарь побледнел... А из брюха Фёдора струилась кровь, горяча и ала... “— А кровь сия из какой породы, не из той ли, что мною пролита в Галлии?” “— И Галлии — пасть, — возразил Тересий, — Вот видишь, сердце, — он взял с клубка одну лишь каплю, — узри, хоть тресни, — могила Галлии глубока”. Облизал руку. Усы свисали, как червь, продетый в губу. Он весь лоснился. Ни глаз, ни черт не различая, “— В каком году, — промолвил Цезарь, — моя держава...” “— Да в этом, — его оборвал пророк, — Вот глаз козла. На его скрижалях написан этот предельный срок. Черепаха морщиниста с иероглифом на спине. И в том её смысл, чтоб готовиться нынче к войне. Но здесь я не видал пока ни одной черепахи. Только вётлы одни в поседевшей зелёной папахе. Только грязь верстовая, гармошка в печальной воде... Это значит, что скоро нам быть на плахе”. “— А Панония?” “— И Панонии — пасть”. “Полно вам прах из перечницы вытрясать! — закричал Антоний, — сказал бы, что ли, куда попали по злой мы воле?” — “— След от лодки, когда они ходки, не твердеет в краях осётровых. Но есть земли, в которых всё-таки к ноябрю твердеет след от лодки. Когда рухнут царства, и бег истории сойдёт на нет, этот край, заметь, не падёт из-за бледности территории и обезжиренности земель. Мне своей твердыней козлиный мозг говорит о прочности этих мест”. Цезарь вытер пот, как горячий воск, и на походе поставил крест. 8 Елань, ах, что ты, едва ли птица долетит до твоей середины. И пускай водяные жуки-самописцы зачеркнули тебя, выгнув спины. В Зазеркалье и плоское сердце листьев имитирует вскользь сардины... Вы, замки, в удивленьи раскрывшие рот, сознавая, что край — ничей. Руки, вы, что засунули под комод петушиные гребни ключей, променявшие сотки свои на кляузы, на закрытый рояль в кобуре маузера. Среди полых изб и пустых дворов император римский стоит, как колос. Лес один на транзисторах комаров усилит его одинокий голос. 9 Цезарь присел на лавочку и видит: идут кентурии. Идут с когортами, на котурнах, и все, как надо, в расшитых наволочках. Пришли и встали, угрюмы, злы... “— Товарищи, — Цезарь сказал, — друзья! В седой ретроспекции срезов земли вас всех уместить нельзя. Довольно маршей! Уходим в залы. А этот край мы сдаём в утиль. Тут снег зимой красит руки алым, потому что в нём разведён снегирь. Мы все уходим отсюда рысью. Ну как, довольны вы этой мыслью?” Тут выступил вперёд юноша серый, бледный с именем Марцел. И сказал он: “Цезарь, покуда цел, ступай отсюда один к обедне своей латинской. А этих сёл не бросим мы. У реки в низовье мы будем поднимать нечерноземье!” “Мы поднимем краёв плодородие! — закричали кентурии в касках, — Чтобы солнце, его благородие, не краснело в своей закваске! Мы заполним зерном элеваторы, обрыбняя кругом водоёмы. Петухи будут здесь, аллигаторы, а когорты уйдут в агрономы. Мы размножим детей на ротаторе...” И заплакал тут Гай от любви: “— Схороните меня в элеваторе, соотечественники мои!” 10 Однако ж, соврал. В ту же ночь, не оставив концов, он сбежал, наступая на тюбики огурцов, весь в пробоинах, будто бы сам только вышел из тюбика, не совпавший с собою, как секция в кубике Рубика. Рим начинается сразу же за Хопром. По сей день из осоки виднеется первый дом, а за ним Колизеум, где, ноги свои разув, Цезарь дал ротозеям какой-то ужасный триумф. Был он без армии, в майке без рукавов, но арену составил из мягких персидских ковров. Взял орлов, недостроенных, как треугольник, в соавторы, и слонов, в чьих ногах, как в лесу, заблудились сенаторы. Так же участвовали: татуированные удавы. (Один из них был фальшивым, из чёрной футбольной камеры и с варежкой на конце.) Рыси. (С носами, как электрические розетки, и с помазком для бритья в ушах.) Фальшивый турецкий шах. (Сделанный из пластмассы, с фонтанчиком на голове.) Девы без имени. (В упряжке по три и по две.) И, наконец, сам Цезарь (в футболке и в пробковой каске) выступал как конферансье. Один патриций сказал сенатору: “— Наш император, как НЛО. В нём только и ясно, что он — император”. Сказал сенатор: “Мне всё равно, каков тиран, и присущ ли стыд ему, и толков ли в кровавом деле... Наш Цезарь — это аппендицит. Потому и присутствует в каждом теле”. Между тем удавы, увидев Лаокоона, что привёл на трибуну свою фамилию и от жары разделся, пошли на него с балкона. (На балкон подсадил их турецкий шах.) А фальшивый удав распахнул свою варежку, гипнотизируя тем сыновей и дедушку. Загрунтовал их духовно, и взяли бабушку другие удавы. Триумф задерживался. “— Они похожи на водолазов, — заметил Цезарь, рассматривая композицию, — Уж в который раз они среди патрициев, и вечно на них набрасываются удавы. — Пожалуй, я дам старику отравы”. “— Цезарь, — сказал тут сенатор Марк, — расскажи о стране, где латинское знамя утвердилось, рассеяв людей и мрак, где река Хопёр мчится, как борзая”. И ответил Цезарь, подняв кулак: “— Я другой такой страны не знаю”. 11 “— Семён!” “— Ну что?” “—Скажи, кого мы ловим? Зачем граблями распахали мы Хопёр? Плотва не всходит, окунь не попёр. Пять лет стоим без счастья и без воли. А помнишь, были овцы и быки с рогами, что удобны для розеток, чтоб заряжаться электричеством могли...” “— Молчи, Андрей. Я помню малых деток в моей избе. Но ловля такова, и удочка — такой уже гостинец, что забываешь волю, окромя червя, что окровавлен, как мизинец”. “— Семён!” “— Ну что?” “— Тут птицы нетверёзы. Кричат и плачут, делая круги”. “— Рогатки, что густеют на берёзе, пугают их, Андрей, как ни крути”. “— Семён! Я вижу призрак гробовой. Идёт с рогами кто-то, с бородой... Не признаю, какого это рода, и светится!” “— Коза ведь это — Фёдор”. “— А почему с ним старец медноликий? Его я где-то видел перед тем...” “— Гляди, он улыбнулся! Поелику улов, Андрей, нам будет в этот день! Всё точно, и не надобно кумекать. Мы больше не останемся одни!” “— А ежели не рыбу?” “—Человека. Гляди, уже проклюнуло! Тяни!..”