Алексей Парщиков. Стеклянные башни

Землетрясение в бухте Цэ
Лиман
Lusy in the sky with diamond
"О сад моих друзей..."
"Темна причина..."
Маневры
Минус-корабль
1971 год
Две гримерши
Шахматисты
Сом
Мемуарный реквием
Стеклянные башни
Жужелка
Тренога
Землетрясение в кофейне
Статуи
Пустыня
Из города
Сцена из спектакля
Крым
"В домах для престарелых..."
Псы
Элегия
Птичка
"Тот город фиговый..."
"В подземельях стальных..."
Славяногорск
Поэт и Муза
Новогодние строчки
Волосы
Степь
Угольная элегия
Свободные стихи
Реальная стена
Удоды и актрисы
Мне непонятен твой выбор
"Бритва сияет в свирепой ванной..."
Львы
Из наблюдений за твоей семейной жизнью
Похититель невест
"Я выпустил тебя слепящим волком..."
Паук
Корова
Черная свинка
Борцы
Час
"Я приручен к янтарю..."
"Что мне ждать от тебя, городище..."


ЗЕМЛЕТРЯСЕНИЕ В БУХТЕ Цэ
Евгению Дыбскому

Утром обрушилась палатка на
меня, и я ощутил: ландшафт
передернулся, как хохлаткина
голова.

Под ногой пресмыкался песок,
таз с водой перелетел меня наискосок,
переступил меня мой сапог,
другой - примеряла степь,
тошнило меня, так что я ослеп,
где витала та мысленная опора,
вокруг которой меня мотало?

Из-за горизонта блеснул неизвестный город
и его не стало.

Я увидел - двое лежат в лощине
на рыхлой тине в тине,
лопатки сильные у мужчины,
у нее - коралловые ступни,
с кузнечиком схожи они сообща,
который сидит в золотистой яме,
он в ней времена заблуждал, трепеща,
энергия расходилась кругами.
Кузнечик с женскими ногами.

Отвернувшись, я ждал. Цепенели пески.
Ржавели расцепленные товарняки.
Облака крутились, как желваки,
шла чистая сила в прибрежной зоне,
и снова рвала себя на куски
мантия Европы, - м.б., Полоний
за ней укрывался? - шарах! - укол!

Где я? А на месте лощины - холм.

Земля - конусообразна
и оставлена на острие,
острие скользит по змее,
надежда напрасна.
Товарняки, словно скорость набирая,
на месте приплясывали в тупике,
а две молекулярных двойных спирали
в людей играли невдалеке.

Пошел я в сторону от
самозабвенной четы,
но через несколько сот
метров поймал я трепет,
достигшей моей пяты,
и вспомнилось слово rabbit,
И от чарующего трепетания
лучилась, будто кино,
утраченная среда обитания,
звенело утраченное звено
между нами и низшими:
трепетал Грозный,
примиряя Ламарка с ящерами,
трепетал воздух,
примиряя нас с вакуумом,
Аввакума с Никоном,
валуны, словно клапаны,
трепетали. Как монокино
проламывается в стерео,
в трепете аппарата
новая координата
нашаривала утерянное.
Открылись дороги зрения
запутанные, как грибницы,
я достиг изменения,
насколько мог измениться.
Я мог бы слямзить Америку -
бык с головой овальной,
а мог бы стать искрой беленькой
меж молотом и наковальней.
Открылись такие ножницы
меж временем и пространством,
что я превзошел возможности
всякого самозванства, -
смыкая собой предметы,
я стал средой обитания
зрения всей планеты.
Трепетание, трепетание...

На бледных холмах азовья
лучились мои кумиры,
с "Мукой Музы" во взоре
трепетали в зазоре
мира и антимира.
Подруги и педагоги,
они псалмы бормотали,
тренеры буги-вуги,
гортани их трепетали:
"Распадутся печати,
вспыхнут наши кровати,
птица окликнет трижды,
останемся неподвижны,
как под новокаином
на хрупкой игле,
Господи, помоги нам
устоять на земле".

Моречко - паутинка,
ходящая на иголках,
немножечко поутихло,
капельку поумолкло.

И хорда зрения мне протянула
вновь ту трепещущую чету,
уже совпадающую с тенью стула,
качающегося на свету
лампы, забарматывающейся от ветра...

А когда рассеялись чары,
толчки улеглись и циклон утих,
я снова увидел их -
бредущую немолодую пару,
то ли боги неканонические,
то ли таблицы анатомические...

Ветер выгнул весла из их брезентовых брюк
и отплыл на юг.


ЛИМАН

По колено в грязи мы веками бредем без оглядки,
и сосет эта хлябь, и живут ее мертвые хватки.

Здесь черты не провесть, и потешны мешочные гонки.
Словно трубы Господни, размножены жижей воронки.

Как и прежде, мой ангел, интимен твой сумрачный шелест,
как и прежде я буду носить тебе шкуры и вереск,

только все это – блажь, и накручено долгим лиманом,
по утрам – золотым, по ночам – как свирель, деревянным.

Пышут бархатным током стрекозы и хрупкие прутья,
на земле и на небе не путь, а одно перепутье,

в этой дохлой воде, что колышется, словно носилки,
не найти ни креста, ни моста, ни звезды, ни развилки.

Только камень, похожий на тучку, и оба похожи
на любую из точек вселенной, известной до дрожи,

только вывих тяжелый, как спущенный мяч, панорамы,
только яма в земле или просто – отсутствие ямы.


ИЗ ГОРОДА

Как вариант унижает свой вид предыдущий,
эти хлмы заслоняют чем ближе, тем гуще
столик в тени, где мое заглядение пьет
кофе, не зная, какие толпятся попытки
перемахнуть мурашиную бритву открытки -
через сетчатку и - за элеватор и порт.

Раньше, чем выйти из города, я бы хотел
выбрать в округе не хмелем рогатую точку,
но чтобы разом увидеть дворец и костел,
дом на Андреевском спуске и поодиночке -
всех; чтоб гостиница свежая глазу была,
дух мой на время к себе, как пинцетом, брала.

Шкаф платяной отворяет свои караул-створки,
валятся шмотки, их души в ушке у иголки
давятся - шубы грызутся и душат пиджак,
фауна поз человечьих - другдружкина пища! -
воет буран барахла; я покину жилище,
город тряпичный затягивая, как рюкзак.

Глаз открываю - будильник зарос коноплей,
в мухе точнейшей удвоен холодный шурупчик,
на полировке в холодном огне переплет
книги святой, забываю очнуться, мой копчик
весь в ассирийских династиях, как бигуди;
я над собою маячу: встань и ходи!

Я надеваю пиджак с донжуанским подгоном,
золотовекая лень ноготком, не глаголом
сразу отводит мне место в предметном ряду:
крылышком пыли и жгутиком между сосисок,
чем бы еще? - я бы кальцием в веточке высох,
тоже мне, бегство, - слабея пружиной в меду!

Тотчас в районе, чья слава была от садов,
где под горой накопились отстойные тыщи,
переварили преграду две черных грязищи -
жижа грунтовая с мутью закисших прудов,
смесь шевельнулась и выбросила пузыри,
села гора парашютом, вдохнувшим земли.

Грязь подбирает крупицу, столбы, человека,
можно идти, если только подошвами кверху,
был ли здесь город великий? - он был, но иссяк.
Дух созидания разве летает над грязью?
Как завещание гоголевское - с боязни
вспомнить себя под землей - начинается всяк
перед лавиной, но ты, растворительница
брачных колец и бубнилка своих воплощений,
хочешь - в любом из бегущих (по белому щебню
к речке, на лодках и вплавь) ты найдешь близнеца,

чтобы спастись. Ты бежишь по веранде витой.
Ты же актриса, ты можешь быть городом, стой!


В ДОМАХ ДЛЯ

ПРЕСТАРЕЛЫХ

В домах для престарелых, широких и проточных,
где вина труднодоступна, зато небытия - как бодяги,
чифир вынимает горло и на ста цепочках
подвешивает, а сердце заворачивает в бумагу.

Пусть грунт вырезает у меня под подошвами
мрачащая евстахиевы трубы невесомость,
пусть выворачивает меня лицом к прошлому,
а горбом к будущему современная бездомность!

Карамельная бабочка мимо номерной койки
ползет 67 минут от распятия к иконе,
за окном пышный котлован райской пристройки;
им бы впору подумать о взаимной погоне.

Пока летишь на нежных чайных охапках,
видишь, как предметы терпят крах,
уничтожаясь, словно шайки в схватках,
и среди пропастей и взвесей дыбится рак.

Тоннели рачьи проворней, чем бензин на Солнце,
и не наблюдаемы. А в голове рака
есть все, что за ее пределами. Порциями
человека он входит в человека

и драться не переучивается, отвечая на наркоз
наркозом. Лепестковой аркой
расставляет хвост. Сколько лепета, угроз!
Как был я лютым подростком, кривлякой!

Старик ходит к старику за чаем в гости,
в комковатой слепоте такое старание,
собраны следы любимой, как фасоль в горстку,
где-то валяется счетчик молчания, дудка визжания!

Рвут кверху твердь простые щипцы и костелы,
и я пытался чудом, даже молвой,
но вызвал банный смех и детские уколы.
Нас размешивает телевизор, как песок со смолой.


СТЕКЛЯННЫЕ БАШНИ
О.С.

с утра они шли по улице в беспорядке
стеклянные башни похожие на связанные баранки
подвешенные к пустоте

просматриваясь отовсюду
сквозные пчелы избегающие себя словно
это и есть контакты контакты
звон и если что оборона

со всех сторон через
подушечку мизинца
коленка обозреваема и цейлон
обманутые прятки
стеклянные башни

из колбочек и шариков чутких
выше среднего роста чуть-чуть
с пустыми термометрами на верхушке

бережно башню настраиваешь на себя
выгибаясь как богомол на причудливом стебельке
входишь в нее сверяя

слегка розоватая
будто в степи на закате сохнет
стада ее нюхают замечая
клев и благо и не жаль ничего
а на деле едет она в метро погромыхивая
всегда с тобой и слегка розоватая

стеклянные башни бестеневые будто бы на дворе
мрачное утро как и века спустя
шли стеклянные башни к хлопковой белой горе
там ягненок стоял копытца скрестя

что для сходства берут они у того кого повстречают
они становятся им самим
их зрение разлитое различий не различает
в стеклянной башне я заменим

главное не умереть в стеклянной башне
иначе не узришь овна парящего над горою
они ошибаются мною и это страшно
чем стеклянные башни ошибаются мною

они поднимались в гору перфорация мира
и в том же темпе валились вниз
жаль ты сластена и притвора
спала в одной из башен и никто не спас

побег из башни возможен по магнитной волне
вдохновляя воздух вокруг свистом уст
надо бежать еще долго с ней наравне
чтоб убедиться корпус ее без тебя пуст

они разбиваются и мутнеют вскоре
под подошвами кашляют их сухие осколки
стеклянные башни противоположны морю
и мне как святыне его возгонки

потому что они прозрачны в темноте их нет
возьми от черной комнаты ключ
кнут чтоб их дрессировать как молитвами Хома Брут
и комната пусть хохочет прыгая словно грач

ничего не увидишь ты но поймаешь звон
дубли от них отделяются стекляннее предыдущих
невидимыми осколками покрывается склон
белоснежный склон и райские кущи


КРЫМ

Ты стоишь на одной ноге, застегивая босоножку,
и я вижу куст масличный, а потом - магнитный,
и орбиты предметов, сцепленные осторожно,-
кто зрачком шевельнет, свергнет ящерку, как молитвой.

Щелкает море пакетником гребней, и разместится
иначе мушиная группка, а повернись круче -
встретишься с ханом, с ним две голенастые птицы,
он оси вращения перебирает, как куча

стеклянного боя. Пузырятся маки в почвах,
а ротозеям - сквозь камень бежать на Суд.
Но запуск вращенья и крови исходная точность
так восхищают, что остолбеневших - спасут!


МЕМУАРНЫЙ РЕКВИЕМ

1.
От поясов идущие, как лепестки, подмышки бюстов,
бокалы с головами деятелей, - здесь
с принципиальной тьмой ты перемешан густо,
каштаном в головах оправдан будешь весь.
Но в бессезонной пустоте среди облакоходцев
терпеньем стянут ты, исконной силой лишь,
так напряжен Донбасс всей глубиной колодца,
9,8 g и в Штаты пролетишь.
Ты первый смертью осмеял стремления и планы.
Ты помнишь наш язык? Ступай, сжимая флаг!
Как в водке вертикаль, все менее сохранны
черты твои. Ты изнасиловал замкнутый круг!

2.
Как будто лепестки игрушечной Дюймовочки,
подмышки бюстов - лопасти. Я вспоминаю миг:
как сильный санитар, ты шел на лоб воздев очки,
толкая ту же тьму, что за собой воздвиг.
В азовские пески закапывая ногу,
ты говорил: нащупана магнитная дуга.
И ты на ней стоял, стоял на зависть йогу,
и кругосветная была одна твоя нога.
Ты знал про все и вся, хотя возрос в тепличности,
ты ведал, от кого идет какая нить.
Идол переимчивости вяз в твоем типе личности,
его синхронность ты не мог опередить.

3.
У мира на краю я был в покатой Арктике,
где клык, желудок, ус в ряду небесных тел
распространяются, но кто кого на практике
заметил и сманил, догнал, принудил, съел?
Неведомо. Здесь нет на циферблате стрелок
кроме секундной, чтоб мерцаньем отмерять
жизнеспособность там, где Лены пять коленок
откроет мне пилот, сворачивая вспять.
Там видел я твою расплавленную душу,
похожую на остров, остров - ни души!
Ты впился в Океан. Тобою перекушен
ход времени, так сжал ты челюсти в тиши.

4.
Ты умер. Ты замерз. Забравшись с другом в бунгало,
хмельной, ты целовал его в уста.
А он в ответ - удар! И бунгало заухало,
запрыгало в снегу. Удары. Частота
дыхания и злость. Ты шел со всех сторон,
ты побелел, но шел, как хлопок на Хиву.
Но он не понимал. Сломалась печь. Твой сон
унес тебя в мороз и перевел в траву.
У друга твоего глаз цвета "веронезе",
в разрезе он слегка монголовит.
Его унес спидвей в стремительном железе.
Лежал ты исковерканный, как выброшенный щит.

5.
Прозрачен. Кто летит, а кто крылат - оптичен.
Язычник-октябренок с муравьем
стоишь, догадкой увеличен,
похоже, дальний взрыв вы видите вдвоем.
Мир шел через тебя (ты был, конечно, чанец),
так цапля, складывая шею буквой Z,
нам шлет, при влете облегчаясь,
зигзаг дерьма - буквальный свой привет.
Ну, улыбнись, теперь и ты - в отрыве.
Ты сцеплен с пустотой наверняка.
Перед тобою - тьма в инфинитиве,
где стерегут нас мускулы песка.

6.
В инфинитиве - стол учебный и набор
приборов, молотки на стендах, пассатижи,
учителя подзорные в упор,
в инфинитиве - мы , инфинитива тише.
И зоокабинет - Адама день вчерашний,
где на шкафу зверек, пушистый, как юла,
орел-инфинитив с пером ровней, чем пашня,
сплоченная в глазу парящего орла.
Наш сон клевал Нерона нос неровный,
нам льстила смерть в кино, когда
принц крови - Кромвель падал с кровли,
усваиваясь нами без следа.

7.
В год выпуска кучкуясь и бродя вразвалку,
пятнали мы собой заезжий луна-парк,
где в лабиринте страха на развилке
с тележки спрыгнул ты и убежал во мрак.
Ты цапал хохотушек, ты душу заложил,
рядясь утопленницей от Куинджи.
Снаряд спешил под мост. Пригнитесь, пассажир!
Но этот мост установил ты ниже,
чем требовал рефлекс. Ты выведен и связан.
Ты посетил Луну и даже ею был.
В кафе "Троянда" ты стал центровым рассказом,
а в КПЗ царапался и выл.

8.
Молочный террикон в грозу - изнанка угля.,
откуда ты не вычитаем, даже если
слоистые, как сланцы, твои дубли
все удаленнее (их тысячи, по Гессе)
от матрицы, запомнившей твой облик.
Вот энный твой двойник дает черты Хрущева.
(Поскольку оба вы напоминали бублик.)
Черта по ходу закрепляется и снова
выпячивается. Я вижу, вы напротив
сидите, мажете друг друга красками
(а ваши лики цвета спин у шпротин,
черно-златые) и шуршите связками.

9.
Наш социум был из воды и масла,
где растекался индивид,
не смешиваясь, словно числа
и алфавит. Был деловит
наш тип существованья в ширину,
чтоб захватить побольше, но не смешиваться
с основой, тянущей ко дну,
которое к тебе подвешивается.
Тот, кто свободу получал насильно,
был вроде головы хватательной среди пустот,
то в кителе глухом свистел в калибр маслины,
а ты дразнил их, свергнутых с постов!

10.
Ты стал бы Северянином патанатомки,
таким, мне кажется, себя ты видел,
твой мешковатый шаг, твой абрис емкий,
в себе на людях высмеянный лидер...
Оставивший азовский акваторий,
твой ум, развернутый на ампулах хрустящих,
обшарив степь, вмерзая в тьму теорий,
такую арку в небе растаращил,
откуда виден я. Прощальная минута.
Я уезжаю, я в вокзал вошел,
где пышный занавес, спадая дольками грейпфрута
разнеживает бесконечный холл.

11.
И властью моря я созвал
имеющих с тобой прямую связь,
и вслед тебе направил их в провал:
ходи, как по доске мечтает ферзь!
Координат осталось только две:
есть ты и я, а посреди, моргая,
пространство скачет рыбой на траве.
Неуловима лишь бесцельность рая.
Пуст куст вселенной. Космос беден.
И ты в углу болванок и основ
машиной обязательной заведен.
Нищ космос, нищ и ходит без штанов.

12.
Как нас меняют мертвые? Какими знаками?
Над заводской трубой бледнеет вдруг Венера...
Ты, озаренный терракотовыми шлаками,
кого узнал в тенях на дне карьера?
Какой пружиной сгущено коварство
угла или открытого простора?
Наметим точку. Так. В ней белена аванса,
упор и вихрь грядущего престола.
Упор и вихрь. А ты - основа, щелочь, соль...
Содержит ли тебя неотвратимый сад?
То съежится рельеф, то распрямится вдоль,
и я ему в ответ то вытянут, то сжат.


СЦЕНА ИЗ СПЕКТАКЛЯ

Когда, бальзамируясь гримом, ты, полуодетая,
думаешь, как взорвать этот театр подпольный,
больше всего раздражает лампа дневного света
и самопал тяжелый, почему-то двуствольный.

Плащ надеваешь военный - чтоб тебя не узнали, -
палевый, с капюшоном, а нужно- обычный, черный;
скользнет стеклянною глыбой удивление в зале:
нету тебя на сцене - это всего запрещенней!

Убитая шприцем в затылок, лежишь в хвощах заморозки -
играешь ты до бесчувствия! - и знаешь: твоя отвага
для подростков - снотворна, потому что нега -
первая бесконечность, как запах земли в прическе.

Актеры движутся дальше, будто твоя причуда -
не от мира сего - так и должно быть в пьесе!
Твой голос целует с последних кресел пьянчуга,
отталкиваясь, взлетая, сыплясь, как снег на рельсы...


ТРЕНОГА

На мостовой, куда свиcают магазины,
лежит тренога, и, обнявшись сладко,
лежат зверек нездешний и перчатка
на черных стеклах выбитой витрины.

Сплетая прутья, расширяется тренога,
и соловей, что круче стеклореза
и мягче газа, заключен без срока
в кривящуюся клетку из железа.

Но, может быть, впотьмах и малого удара
достаточно, чтоб, выпрямившись резко,
тремя перстами щелкнула железка
и напряглась влюбленных пугал пара.


# # #

Я приручен к янтарю, что жужжит в серебре,
моя ироническая врагиня,
мой промысел уже, чем шрам на ребре и бедре,
чем пьянице улица посередине.

Как в тканом отделе - повсюду рептильный испуг.
По пятому кругу я хвастаюсь стольной ораве.
Слежу, чтобы камень пчелиный, кусаясь в оправе,
не жег тебе рук.


СТАТУИ

Истуканы в саду на приколе,
как мужчина плюс вермут - пьяны,
и в рассыпанном комьями горле
арматуру щекочут вьюны.

Лишь неонка вспорхнет на фасаде,
обращая к витрине мясной,
две развалины белые сзади
закрепятся зрачками за мной.


ПУСТЫНЯ

Я никогда не жил в пустыне
напоминающей край воронки
с кочующей дыркой. Какие простые
воды, их грузные перевороты

вокруг скорпиона, двойной змеи;
кажется, что и добавить нечего
к петлям начал. Подергивания земли
стряхивают контур со встречного.


ЖУЖЕЛКА

Находим ее на любых путях
пересмешницей перелива,
букетом груш, замерзших в когтях
температурного срыва.

И сняли свет с нее, как персты,
и убедились: парит
жужелка между шести
направлений, молитв,

сказанных в ледовитый сезон
сгоряча, а теперь
она вымогает из нас закон
подобья своих петель.

И контур блуждает ее свиреп,
йодистая кайма,
отверстий хватило бы на свирель,
но для звука - тюрьма!

Точнее, гуляка, свисти, обходя
сей безъязыкий зев,
он бульбы и пики вперил в тебя,
теряющего рельеф!

Так искривляет бутылку вино
не выпитое, когда
застолье взмывает, сцепясь винтом,
и путает провода.

Казалось, твари всея земли
глотнули один крючок,
уснули - башенками заросли,
очнулись в мелу трущоб,

складских времянок, посадок, мглы
печей в желтковом дыму,
попарно - за спинами скифских глыб,
в небе - по одному!


ДВЕ ГРИМЕРШИ

мертвый лежал я под сыктывкаром
тяжелые вороны меня протыкали

лежал я на рельсах станции орша
из двух перспектив приближались гримерши

с расческами заткнутыми за пояс
две гримерши нашли на луне мой корпус

одна загримировала меня в скалу
другая меня подала к столу

клетка грудная разрезанная на куски
напоминала висячие замки

а когда над пиром труба протрубила
первая взяла проторубило

светило гаечной культуры
мою скульптуру тесала любя натуру

ощутив раздвоение я ослаб
от меня отделился нагретый столб

черного света и пошел наклонно
словно отшельница-колонна


УДОДЫ И АКТРИСЫ

В саду оказались удоды,
как в лампе торчат электроды,
и сразу ответила ты:
– Их два, но условно удобно
их равными принять пяти.

Два видят себя и другого,
их четверо для птицелова,
но слева садится еще,
и кроме плюмажа и клюва
он воздухом весь замещен.

Как строится самолет,
с учетом фигурки пилота,
так строится небосвод
с учетом фигурки удода,
и это наш пятый удод.

И в нос говоря бесподобно,
– Нас трое, что в общем удодно,
ты – Гамлет, и Я и Оно.
Быть или... потом – как угодно...
Я вспомнил иное кино.

Экспресс. В коридоре актриса
глядится в немое окно,
вся трейнинг она и аскеза,
а мне это все равно,
а ей это до зарезу.

За окнами ныло болото,
бурея, как злая банкнота,
златых испарение стрел,
сновало подобье удода,
пульсировал дальний предел.

Трясина – провисшая сетка.
Был виден, как через ракетку,
удода летящий волан,
нацеленный на соседку
и отраженный в туман.

Туда и сюда. И оттуда.
Пример бадмингтона. Финты.
По мере летанья удода
актриса меняла черты:

как будто в трех разных кабинках,
кобета в трех разных ботинках –
неостановимый портрет –
босая, в ботфортах, с бутылкой
и без, существует и – нет,

гола и с хвостом на заколку,
“под нуль” и в овце наизнанку,
лицо, как лассо на мираж,
навстречу летит и вдогонку.
Совпала и вышла в тираж.

Так множился облик актрисин
и был во весь дух независим,
как от телескопа – звезда,
удод, он сказал мне тогда:

так схожи и ваши порывы,
как эти актрисы, когда вы
пытаетесь правильно счесть
удодов, срывающих сливы.
Их пятеро или...? – Бог весть!


МАНЁВРЫ

Керосиновая сталь кораблей под солнышком курносым.
В воздухе — энциклопедия морских узлов.
Тот вышел из петли, кто знал заветный способ.
В остатке — отсебятина зацикленных голов.

Паниковали стада, пригибаясь под тянущимся самолётом,
на дерматоглифику пальца похож их пунктиром бегущий свиль.
Вот извлеклись шасси — две ноты, как по нотам.
Вот — взрыв на полосе. Цел штурман. В небе — штиль.

Когда ураган магнитный по сусекам преисподней пошарил,
радары береговой охраны зашли в заунывный пат,
по белым контурным картам стеклянными карандашами
тварь немая елозила по контурам белых карт.

Магнитная буря стягивает полюса, будто бы кругляки,
крадучись, вдруг поехали по штанге к костяшкам сил.
Коты армейские покотом дрыхнут, уйдя из зоны в пески.
Буря на мониторах смолит застеклённый ил.

Солдаты шлёпают по воде, скажем попросту — голубой,
по рябой и почти неподвижной, подкованной на лету.
Тюль канкана креветок муаровых разрывается, как припой,
сорвавшись с паяльника, плёнкой ячеистой плющится о плиту.

Умирай на рассвете, когда близкие на измоте.
Тварь месмерическая, помедля, войдет в госпитальный металл.
Иглы в чашку звонко летят, по одной вынимаемые из плоти.
Язык твой будет в песок зарыт, чтоб его прилив и отлив трепал.


CОМ

Нам кажется: в воде он вырыт, как траншея.
Всплывая, над собой он выпятит волну.
Сознание и плоть сжимаются теснее.
Он весь, как чёрный ход из спальни на Луну.

А руку окунёшь — в подводных переулках
с тобой заговорят, гадая по руке.
Царь-рыба на песке барахтается гулко,
и стынет, словно ключ в густеющем замке.


# # #

Тот город фиговый — лишь флёр над преисподней.
Мы оба не обещаны ему.
Мертвы — вчера, оживлены — сегодня,
я сам не понимаю, почему.

Дрожит гитара под рукой, как кролик,
цветёт гитара, как иранский коврик.
Она напоминает мне вчера.
И там — дыра, и здесь — дыра.

Ещё саднит внутри степная зона —
удар, открывший горло для трезвона,
и степь качнулась чёрная, как люк,
и детский вдруг развеялся испуг.


# # #

В подземельях стальных, где позируют снам мертвецы,
провоцируя гибель, боясь разминуться при встрече,
я купил у цветочницы ветку маньчжурской красы —
в ней печётся гобой, замурованный в сизые печи.

В воскресенье зрачок твой шатровый казался ветвист,
и багульник благой на сознание сыпал квасцами.
Как увечная гайка, соскальзывал свод с Близнецами,
и бежал василиск от зеркал, и являлся на свист.


СЛАВЯНОГОРСК

Это маковый сон: состязание крови с покоем
меловым, как сирена. И чудится: ртутный атлас
облегает до глянца пространство земли волевое,
где вершится распад, согревающий время и нас.

Там катается солнце — сей круг, подавившийся кругом,
металлический крот, научившийся верить теням,
и трещит его плоть, и визжит искрородно под плугом,
и возносится вверх, грохоча по дубовым корням.

Дважды шлях был повторен и время повторено дважды.
Как цепные мосты, повисая один над другим,
шли колонны солдат, дребезжали оружьем миражным:
кто винтовкой, кто шпагой, кто новеньким луком тугим.

Пробирались туда, где скалистый обугленный тигель
гасит весом своим от равнин подступающий зной.
Здесь трудились они, здесь они на секунду воздвигли
неприступный чертог, саблезубый собор навесной.


ПОЭТ И МУЗА

Между поэтом и Музой есть солнечный тяж,
капельницею пространства шумящий едва, —
чем убыстрённой поэт погружается в раж,
женская в нём безусловней свистит голова.

Сразу огромный ботинок сползает с ноги —
так непривычен размер этих нервных лодыг,
женщина в мальвах дарёные ест пироги,
по небу ходит колёсный и лысый мужик.

ВОЛОСЫ

Впотьмах ты постриглась под новобранца,
а говоришь, что тебя обманули,
напоминая всем царедворца,
с хлебом и флагом сидишь на стуле
и предлагаешь мне обменяться
на скипетр с яблоком. Нет приказа
косам возникнуть — смешна угроза,
но жжём твои кудри, чтоб не смеяться.

Всех слепящих ночами по автостраде
обогнали сплетённые, как параграф,
две развинченных, черных, летучих пряди,
тюленям подобны они, обмякнув,
велосипедам — твердея в прыти;
протерев на развилке зеркальный глобус,
уменьшались они, погружаясь в корпус
часов, завивающихся в зените.


СТЕПЬ

Пряжкой хмельной стрельнёт Волноваха,
плеснёт жестянкой из-под колёс, —
степь молодая встаёт из праха,
в лапах Медведицы мельница роз,
дорога трясёт, как сухая фляга,
когда над собой ты её занёс.

Стрижет краснопёрая степь и крутит.
Меж углем и небом и мы кружим.
Черна и красна в единой минуте,
одежды расшвыривая из-за ширм,
она обливается, как поршень в мазуте
или падающий глазурный кувшин.

Привязав себя к жерлам турецких пушек,
степь отряхивается от вериг,
взвешивает курганы и обрушивает,
впотьмах выкорчёвывает язык,
и петлю затягивает потуже,
по которой тащится грузовик.

Всё злее мы гнали, пока из прошлого
такая картина нас нагнала:
клином в зенит уходили лошади,
для поцелуя вытягивая тела.
За ними шла круговерть из пыли
и мельницу роз ломала шутя.
И степь ворочалась, как пчела без крыльев,
бежала — пчелой ужаленное дитя.


УГОЛЬНАЯ ЭЛЕГИЯ

Под этим небом, над этим углем
циклон выдувает с сахарным гулом
яблоню, тыкву, крыжовник, улей,
зубчатыми стайками гули-гули
разлетятся и сцепятся на крыльце,
стряхивая с лапки буковку Цэ.
В антраците, как этажерка в туче,
на солнце покалывает в чёрном чуде
барабанчик надежд моих лотерейных —
что тащит со дна своего уголь?
Шахтёры стоят над ним на коленях
с лицами деревенских кукол.

Горняки. Их наружности. Сны. Их смерти.
Их тела, захороненные повторно
между эхом обвалов. Бригады в клетях
едут ниже обычного, где отторгнут
камень от имени, в тех забоях
каракатичных их не видать за мглою.
Кладбища, где подростки в Пасху
гоняют на мотоциклетах в касках,
а под касками — уголь, уголь...
Их подруги на лавках сидят в обновках,
и кузнечик метит сверкнувший угол
обратной коленкой.

На остановке
объятая транспортным светом Дева,
с двумя сердцами — когда на сносях,
опирается на природу верой,
может ходить по спине лососьей,
чернота под стопой её в антрацитах,
как скомканная копирка в цитатах,
нежит проглоченное в Вавилоне
зеркало — ловишь его на сломе!

Подземелье висит на фонарном лучике,
отцентрованном, как сигнал в наушнике.

В рассекаемых глыбах роятся звери,
подключённые шерстью к начальной вере.

И углем по углю на стенке штольни
я вывел в потёмках клубок узора —
что получилось, и это что-то,
неразбуженное долбежом отбора,
убежало вспыхнувшей паутинкой
к выходу, выше и... вспомни: к стаду
дитя приближается,
и в новинку
путь и движение
ока к небу.


СВОБОДНЫЕ СТИХИ

Возлюбленная моя ответную страсть присвоила.
В пустоте ненавязчивой, т.е. без напряжения
я живу развлечениями, доступными воину,
целиком поглощенный азартом слежения

за вещами, масштабов не знающими — замечай! —
(а понравится ата забава — присвоишь себе)
если блюдце ко рту поднести и подуть на чай,
то волна поспешит, образуя подобие ленточек в нашем гербе.

1985


РЕАЛЬНАЯ СТЕНА

Мы — добыча взаимная вдали от условного города.
Любим поговорить и о святынях чуть-чуть.
Со скул твоих добывается напыленное золото,
дынное, я уточнил бы, но не в справедливости суть.

Нас пересилит в будущем кирпичная эта руина —
стена, чья кладка похожа на дальнее стадо коров.
Именно стена останется, а взаимность
разбредётся по свету, не найдя постоянных углов.


УДОДЫ И АКТРИСЫ

В саду оказались удоды,
как в лампе торчат электроды,
и сразу ответила ты:
— Их два, но условно удобно
их равными принять пяти.

Два видят себя и другого,
их четверо для птицелова,
но слева садится ещё,
и кроме плюмажа и клюва
он воздухом весь замещён.

Как строится самолёт,
с учётом фигурки пилота,
так строится небосвод
с учётом фигурки удода,
и это наш пятый удод.

И в нос говоря бесподобно,
— Нас трое, что в общем удодно,
ты — Гамлет, и Я и Оно.
Быть или... потом — как угодно...
Я вспомнил иное кино.

Экспресс. В коридоре актриса
глядится в немое окно,
вся трейнинг она и аскеза,
а мне это всё равно,
а ей это до зарезу.

За окнами ныло болото,
бурея, как злая банкнота,
златых испарение стрел,
сновало подобье удода,
пульсировал дальний предел.

Трясина — провисшая сетка.
Был виден, как через ракетку,
удода летящий волан,
нацеленный на соседку
и отражённый в туман.

Туда и сюда. И, оттуда.
Пример бадмингтона. Финты.
По мере летанья удода
актриса меняла черты:

как будто в трёх разных кабинках,
кобета в трёх разных ботинках —
неостановимый портрет —
босая, в ботфортах, с бутылкой
и без, существует и — нет,

гола и с хвостом на заколку,
"под нуль" и в овце наизнанку,
лицо, как лассо на мираж,
навстречу летит и вдогонку.
Совпала и вышла в тираж.

Так множился облик актрисин
и был во весь дух независим,
как от телескопа — звезда,
удод, он сказал мне тогда:

так схожи и ваши порывы,
как эти актрисы, когда вы
пытаетесь правильно счесть
удодов, срывающих сливы.
— Их пятеро или..? — Бог весть!


МНЕ НЕПОНЯТЕН

ТВОЙ ВЫБОР

Мне непонятен твой выбор.
Кого?
Ревнителя науки,
что отличает звон дерева от мухи
за счёт того, что выпал
снег?

Нет,
здесь, я бы сказал, какая-нибудь тундра ада,
и блёклые провидцы с бесноватой
прической, как у пьющих балетоманов,
тебя поймают в круг протянутых стаканов.

Здесь
нет разницы в паденье самолёта, спички,
есть пустота, где люди не болят,
и тысячи сияльных умываний твой профиль по привычке
задерживает на себе, как слайд.

Ты можешь дуть в любую сторону и — в обе.
А время — только понарошке.
Учебником ты чертишь пантеру на сугробе.
Такая же — спит на обложке.


БРИТВА СИЯЕТ В

СВИРЕПОЙ ВАННОЙ...

Бритва сияет в свирепой ванной,
а ты одна,
как ферзь, точёный в пене вариантов,
запутана,

и раскалённый лен сушильных полотенец,
когда слетает с плеч,
ты мнишь себя подругой тех изменниц,
которым некого развлечь.

На холоду, где коробчатый наст,
и где толпа разнообразней, чем
падающий с лестницы, там нас
единый заручает
Час и Глаз.


ЛЬВЫ

М.б., ты и рисуешь что-то
серьёзное, но не сейчас, увы.
Решётка
и за нею — львы.

Львы. Их жизнь — дипломата,
их лапы — левы, у них две головы.
Со скоростью шахматного автомата
всеми клетками клетки овладевают львы.

Глядят — в упор, но никогда — с укором,
и растягиваются, словно капрон.
Они привязаны к корму, но и к колокольням
дальним, колеблющимся за Днепром.

Львы делают: ам! — озирая закаты.
Для них нету капусты или травы.
Вспененные ванны, где уснули Мараты, —
о, львы!

Мы в городе спрячемся, словно в капусте.
В выпуклом зеркале он рос без углов,
и по Андреевскому спуску
мы улизнём от львов.

Львы нарисованные сельв и чащоб!
Их гривы можно грифелем заштриховать.
Я же хочу с тобой пить, пить, а ещё
я хочу с тобой спать, спать, спать.


ИЗ НАБЛЮДЕНИЙ ЗА ТВОЕЙ

СЕМЕЙНОЙ ЖИЗНЬЮ

Ты — мангуст в поединке с мужчинами, нервный мангуст.
И твоя феодальная ярость — взлохмаченный ток.
Смольным ядом твой глаз окрылённый густ.
Отдышись и сделай ещё глоток.

Игра не спасает, но смывает позор.
Ты любишь побоища и обморок обществ.
Там, где кровь популярна, зло таить не резон,
не сплетать же в психушке без зеркальца косы наощупь!

Твой адамоподобный, прости, обезьян, убежал на море,
говорят, оно может рассасывать желчь однолюбого мира.
Бульки в волнах, словно банки на сельском заборе, —
это девицы на шпильках рванули в гаремы Каира.


ПОХИТИТЕЛЬ НЕВЕСТ

У жениха, как седло, обличье.
И заводился с полоборота.
Мизинчик невесты, увы, обидчив,
султаны в прическе, на веках — злато,
кварцы в висках, и мерцает ухо,
застенчивость — угнетенье духа.

Ты встретился с ними на перекрёстке,
заглох мотор, и уснули: шафер,
шофёр и братики переростки,
и тренер-жених со сватами замер.
Невеста в центре, как цвет зари.
И в воздухе стало ножей, как в Цезаре.

Налётчик на свадебные кортежи,
ты убегал, на судьбу прицыкнув,
и вот в гараже ты рыдаешь между
двух искорёженных мотоциклов,
на топот ног и стук — отворяй! —
ты отвечаешь себе: пируй!

Луженый волчонок, в ночной кантовке
ты ищешь выход калибру и метке,
пустыня-крючок и бар-мышеловка —
тряси и пинай их — не померкнут,
контур за контур сцеплены вспышки
во всю дуговую твоей размашки.

Ты вызываешь воспоминанья —
твёрдое небо и грузный лайнер
короной спускался в штыках сияний
над Черным морем, идя на Адлер,
кулак духоты и отпечатки
пальцев на облаках вечерних.

И красная простыня утопилась
виясь и кусая свои края,
и грянули рыбы вглубь, как перила,
а ты — ладонями горя —
в свадебном споре, в толчёном пуху
заплечность небес ощутил наверху.

Чего ты не помнишь? Где твоя свита?
Ты удалился от чепухи.
Сброс траекторий. Выжимки света.
Личинки размеров. Часов черенки.
Здесь к смерти своей ты приурочишь,
кого захочешь, кого увидишь.


Я ВЫПУСТИЛ ТЕБЯ

СЛЕПЯЩИМ ВОЛКОМ...

Я выпустил тебя слепящим волком
с ажурным бегом, а теперь мне стыдно:
тебе ботинки расшнуровывает водка,
как ветер, что сквозит под пляжной ширмой.

Гляжу, как ты переставляешь ноги.
Как все. Как все, ты в этом безупречен.
Застенчивый на солнечной дороге,
взъерошенный, как вырванная печень.

Собака-водка плавает в Нигде,
и на тебя Никто её науськивает.
Ты вверх ногами ходишь по воде
и в волосах твоих гремят моллюски.


ПАУК

Лавируя на роликах впотьмах, я понимаю:
вокруг — вибрирующая страна.
Паука паутина немая
отражает равностороннюю дрёму. И Сатана
и кобра были 6 робеющей парой возле.
Заоконный паук тише, чем телефон мой в Базеле.

Начнём с середины: разлетелась шобла,
а он ещё как-то ползал.
Эхо Москвы и затворник моей головы.
Вечный юбиляр, он секторный зал снял,
чем показал, что идёт на Вы.
Водоворот безнаказанных запятых
и — крюком под дых.

Его отказ совершенству, как лезвием по стеклу.
Пионер, отведи окуляры!
Паук не напрашивался к столу.
Перепуган, как если бы к горлу
поднесли циркулярку...
Он прибег к прозрачности, кошмары воспроизведя.
Ловит сон.
Паутинка сработает погодя.

Тень от графина ребристого на скатерти с мухами —
снова — он, меняющий муз на мух.
Обеспеченный слухами
сухопарый дух,
он заперся между строк,
паук.

Начнём с середины. С самостоятельной тишины.
Паук изнутри сграбастан нервной системой.
Шаровая молния и разрывы воли его сведены
в вечный стоп, содрогающий стены
панцыря инсекта.
Поцарапанный ноль, мок паук, ваш — некто.

Поцарапанный ноль — иллюминатор падающего боинга,
когда человеки грызли стёкла и не достигали.
Решётчатый бег однобокий, дающий Бога, —
ты. Ах, время, как цепочка на шее балаболкн,
переминается, предаваясь (чему?)... Совпали
силы твоих расторопных касаний.
Паук, спи, Везувий.

Начнем с середины. Ты дорос до ядра Селены,
плетя небытия алгебраические корзины,
любовь моя, цвет зеленый .
Царь середины,
замотавший муху в тусклую слюну,
возвращая изваяние — сну.

Паук мой, пастух смертей.
Слюнтяй, разбросанный по вселенной.
Тебе — вертеть
самоё себя, набычась обыкновенной
злобой и решительностью, мой бывший друг,
натасканный на вдруг.

КОРОВА

Расшитая, рельефная, в шагу расклешенная корова,
разъятая на 12 частей,
Тебя купает формалин,
от вымени к зобу не пятится масляный шар.

Словно апостолы, части твои, корова,
разбрелись, продолжая свой рост,
легким правым и левым Киев основан,
выдохнув Лавру и сварной мост.

Твоим взглядом последним Рим заколдован,
Афины, Париж,
каждый Твой позвонок, корова, —
прозрачной пагоды этаж.

ЧЁРНАЯ СВИНКА

1.

Яйцо на дне белоснежной посудины как бы ждёт поворота.
Тишина наполняет разбег этих бедных оттенков.
Я напрягаю всю свою незаметность будущего охотника:
на чёрную свинку идёт охота.
Чёрная свинка — умалишенка.
Острая морда типичного чёрного зонтика.

2.

Утренний свет отжимается от половиц крестиками пылинок.
Завтрак закончен, и я запираюсь на ключ в облаке
напряжённой свободы.
Цель соблазнительна так, будто я оседлал
воздушную яму.
Как взгляд следящего за рулеткой, быстрое рыльце
у чёрных свинок.
Богини пещер и погашенных фар — той же породы.
Тихо она семенит, словно капелька крови, чернея, ползёт
по блестящему хрому.

3.

Черная свинка — пуп слепоты в воздухе хвастовства,
расшитом павлинами.
Луну в квадратуре с Ураном она презирает, зато
запросто ходит с Солнцем в одном тригоне.
Пропускай её всюду — она хочет ловиться!
Вы должны оказаться к друг другу спинами.
Во время такой погони
время может остановиться.

4.

Я её ставил бы выше днепровских круч.
Я бы её выгуливал только в красных гвоздиках.
Её полюбил бы чуткий Эмиль Золя.
Цирцея моей одиссеи, чур меня, чур1
Её приветствуют армии стран полудиких,
где я живу без календаря.


БОРЦЫ

Сходясь, исчезают друг перед другом
терпеливо —
через медведя и рыбу — к ракообразным,
облепившим душу свою.
Топчутся. Щурятся, словно меняя линзы,
обоим ясны пояса на куртках.

Вес облегает борцов и топорщится,
они валят его в центр танца,
вибрирующего, как ствол,
по которому карабкаются с разных сторон вверх,
соприкасаясь пальцами,
но не видя напарника.

Казалось, сражаются на острие.
Нет, в кроне,
распирающей лунный шар. Ищут
противника среди ветвей. Наконец,
обнимаются, удивляясь,
как оправа очков в костре.

Первый — узловатой затопленного источника
и влажен.
Сыпучесть второго такая,
что
успел бы заполнить ухо
скачущей птахе.

Снится обоим: камень, курок, рукоятка,
яблочко от яблони,
Каин и Авель.


ЧАС

Я прекращён. Я медь и мель.
В чуланах Солнечной системы
висит с пробоинами в шлеме
моя казённая модель.

Я знал старение гвоздей.
На стенке противоположной
висит распятье не новей,
чем страх упасть. И это ложно.

Что ожидает Капернаум,
что ожидает всякий город,
зачем и ты лицом развёрнут
в мою крошащуюся заумь?

Дитя песка, я жил ползком,
и пару глянцевых черешен
катал по нёбу языком.
Землёй их вкус уравновешен.

Кукушки, музыка, — часам
всегда даровано соседство:
три форкиады по бокам,
а я — их зрячее наследство.

Как выпуклы мои пружины!
Вослед за криком петушиным
сестрицы кончили с собой.
Пустые залы. День второй.

ЭЛЕГИЯ

О, как чистокровен под утро гранитный карьер
в тот час, когда я вдоль реки совершаю прогулки,
когда после игрищ ночных вылезают наверх
из трудного омута жаб расписные шкатулки.

И гроздьями брошек прекрасных набиты битком
их вечнозеленые, нервные, склизкие шкуры.
Какие шедевры дрожали под их языком?
Наверное, к ним за советом ходили авгуры.

Их яблок зеркальных пугает трескучий разлом,
и ядерной кажется всплеска цветная корона,
но любят, когда колосится вода за веслом,
и сохнет кустарник в сливовом зловонье затона.

В девичестве - вяжут, в замужестве - ходят с икрой,
вдруг насмерть сразятся, и снова уляжется шорох,
а то, как у Данта, во льду замерзают зимой,
а то, как у Чехова, ночь проведут в разговорах.


ПТИЧКА

Вшит зингером в куб коммунальной квартиры,
кенарь – мешочек пунктиров,
поддевка для чайной души!

Пирамидальные трели о киль заостряет, граня,
и держит по вертикали
на клюве кулек огня – допрыгни до меня!

Любовник небес и жених –
кенарь и человек –
встречаются взглядом, словно продернутым через мушку.

Метнув звуковое копье,
ожидают его возврата, объятые обаяньем азарта:
придет ли царствие и чье?

Если гитару берет человек и пытается петь,
птичка от смеха и муки
белыми лапами рвет клеть.

Что ей певец человечий, или все кроманьонец
единый, как шов сварной на отводной трубе,
хоть и кормилец...


ПОЭТ И МУЗА

Между поэтом и Музой есть солнечный тяж -
капельницею пространства шумящий едва,-
чем убыстренней поэт погружается в раж,
женская в нем безусловней свистит голова.

Сразу вареный ботинок сползает с ноги -
так непривычен размер этих нервных лодыг.
Женщина в мальвах дареные ест пироги,
по небу ходит колесный и лысый мужик.


LUSY IN THE SKY

WITH DIAMONDS

Еще до взрыва вес, как водоем,
был заражен беспамятством, и тело
рубахами менялось с муравьем,
сбиваясь с муравьиного предела.

Еще до взрыва - свечи сожжены,
и в полплеча развернуто пространство;
там не было спины, как у Луны,
лишь на губах собачье постоянство.

Еще: до взрыва не было примет
иных, чем суховей, иных, чем тихо.
Он так прощен, что пропускает свет
и в кулаке горячая гречиха.

Зернился зной над рельсом и сверкал,
клубились сосны в быстром опереньи.
Я загляделся в тридевять зеркал.
Несовпаденье лиц и совпаденье.

Была за поцелуем простота.
За раздвоеньем - мельтешенье ножниц.
Дай бог, чтобы осталась пустота.
Я вижу в том последнюю возможность.

Хоть ты, апостол Петр, отвори
свою заледенелую калитку.
Куда запропастились звонари?
Кто даром небо дергает за нитку?


# # #

О сад моих друзей, где я торчу с трещоткой
и для отвода глаз свищу по сторонам.
посеребрим кишки крутой крещенской водкой,
да здравствует нутро, мерцающее нам!

Ведь наши имена не множимы, но кратны
распахнутой земле, чей треугольный ум,
чья лисья хетреца потребует обратно
безмолвие и шум, безмолвие и шум.


ПСЫ

Ей приставили к уху склерозный обрез,
пусть пеняет она на своих вероломных альфонсов,
пусть она просветлится, и выпрыгнет бес
из ее оболочки сухой, как январское солнце.

Ядовитей бурьяна ворочался мех,
брех ночных королей на морозе казался кирпичным,
и собачий чехол опускался на снег
в этом мире двоичном.

В этом мире двоичном чудесен собачий набег!
Шевелись, кореша, побежим разгружать гастрономы!
И витрина трещит, и кричит человек,
и кидается стая в проломы.

И скорей, чем в воде бы намок рафинад,
расширяется тьма, и ватаги
между безднами ветер мостят и скрипят,
разгибая крыла для отваги.

Размотается кровь, и у крови на злом поводу
мчатся бурные тени вдоль складов,
в этом райском саду без суда и к стыду
блещут голые рыбы прикладов.

После залпа она распахнулась, как черный подвал.
Ее мышцы мигали, как вышки бензиновых мышек.
И за ребра крючок поддевал,
и тащил ее в кучу таких же блаженных и рыжих.

Будет в масть тебе, сука, завидный исход!
И в звезду ее ярость вживили.
Пусть пугает и ловит она небосвод,
одичавший от боли и пыли.

Пусть, дурачась, грызет эту грубую ось,
на которой друг с другом срастались
и Земля и Луна, как берцовая кость,
и, гремя, по вселенной катались!


# # #

Темна причина, но прозрачна
бутыль пустая и петля,
и, как на скатерти змея,
весть замкнута и однозначна.

А на столе, где зло сошлось,
Средь зависти клетушной,
как будто тазовая кость,
качалось море вкривь и вкось
светло и простодушно.

Цвел папоротник, и в ночи
купальской, душной, влажной
под дверью шарили рвачи,
а ты вертел в руках ключи
от скважины бумажной.

От черных греческих чернил
до пестрых перьев Рима,
от черных пушкинских чернил
до наших, анонимных,

метало море на рога
под трубный голос мидий
слогов повторных жемчуга
в преображенном виде,

то ли гармошечкой губной
над берегом летало,
то ли как ужас - сам не свой
в глуши реакции цепной
себя распространяло.

Без моисеевых страстей
стремглав твердеют воды,
они застыли мощью всей,
как в сизом гипсе скоростей
беспамятство свободы.

Твой лик условный, как бамбук,
как перестук, задаром
был выброшен на старый круг
испуга, сна, и пахло вдруг
сожженною гитарой.

И ты лежал на берегу
Воды и леса мимо.
И это море - ни гу-гу.
И небо обратимо.


ЗЕМЛЕТРЯСЕНИЕ В КОФЕЙНЕ

Он глотает пружину в кофейной чашке,
серебро открывший тихоня,
он наследует глазом две букли-пешки
от замарашки в заварном балахоне,
джаз-банд, как, отпрянув от головешки,
пятится в нишу на задних лапах,
танцующие - в ртутных рубахах.
Верхотура сжимается без поддержки.

Тогда Бухарест отличил по крови
от наклона наклон и все по порядку
человек ощутил свое тело вровень
с купольным крестиком, а лопатки,
как в пылком кресле, и в этой позе,
в пустотах ехидных или елейных,
вращеньем стола на ответной фазе
он возвращен шаровой кофейне.

Самоубийца, заслушавшийся кукушку,
имел бы время вчитаться в святцы,
отхлебывать в такт, наконец - проспаться,
так нет же! - выдергивает подушку
нательная бездна, сменив рельефы,
а тому, кто идет по дороге, грезя,
под ноги садит внезапно древо -
пусть ищет возврата в густой завесе!


1971 ГОД

Ты прилежный дятел, пружинка, скула,
или тот, что справа - буравчик, шкода,
или эта - в центре - глотнуть не дура,
осеняются: кончен концерт и школа:
чемпион, подтягивающийся, как ледник,
студень штанги, красный воротник шеренги.

Удлинялась ртуть, и катался дым,
и рефлектор во сне завился рожком,
сейфы вспухли и вывернулись песком,
на котором, ругаясь, мы загорим,
в луна-парках черных и тирах сладких,
умываясь в молочных своих догадках.

В глухоте, кормящей кристаллы, как
на реках вавилонских наследный сброд,
мы считали затменья скрещенных яхт,
под патрульной фарой сцепляя рот,
и внушали телам города и дебри -
нас хватали обломки, держались, крепли.

Ты - в рулонах, в мостах, а пята - снегирь,
но не тот, что кладбища розовит,
кости таза, ребер, висков, ноги
в тьме замесят цирки и алфавит,
чтоб слизняк прозрел и ослеп, устыдясь,
пейте, партнеры, за эту обратную связь!

Как зеркальная бабочка между шпаг,
воспроизводится наша речь,
но нам самим противен спортивный шаг,
фехтовальные маски, токарность плеч;
под колпаком блаженства дрожит модель,
валясь на разобранную постель.


ШАХМАТИСТЫ

Два шахматных короля
делят поля для
выигрыша,
надежду для.

Все болеют за короля нефтяного,
а я - за ледяного.

О, галек пущенных по воде всплывающие свирели!
Так и следим за игрой их - года пролетели.

Что ожидать от короля нефтяного?
Кульбитов,
упорства и снова
подвига, ну,
как от Леонардо,
победы в конце концов.
Кому это надо?

Ледяной не спешит и не играет соло, -
с ним вся Пифагорова школа,

женщина в самоцветах, словно Урал,
им посажена в зал,

он ловит пущенный ею флюид
и делает ход, принимая вид

тщательности абсолюта. Блеск
ногтей. Рокировка. Мозг.

У противника аура стянута к животу,
он подобен складному зонту,

а мой избранник - радиоволна,
глубина мира - его длина.

Противнику перекручивают молекулярные нити.
Ледяной король, кто в твоей свите?

За ним - 32 фигуры,
ЭВМ, судьи и все аббревиатуры,

армии, стада, ничейная земля,
я один болею за этого короля.

У него есть все - в этом он бесподобен.
На что ж он еще способен?

Шах! - белая шахта, в которую ты летишь.
На черную клетку шлепается летучая мышь.

# # #

Что мне ждать от тебя, городище, лежащий в грязи?
Вертолет, как столовая ложка, по небу колотит.
И останкинский шпиль тошнотворный, как мшистый колодец,
замышляет упасть, и уже его крен на мази.

Разве тридцать серебряных денежек я заплатил
за осиновый мрак, за тенистые долы Аида?
Ровно столько степей, загадав на орла, запустил
с этой легкой руки, я теперь исчезаю из виду.

Тяжесть в тяге моей. Только тяжесть смежает круги
колокольных твоих восхождений, и походя мнится,
будто сам ты сказал: “Помоги мне, господь, помоги...”
Вижу пурпурный плащ, пастухов, с пастухами – ослица.

Городище, похожий на тир, здесь сверяют судьбу!
Приютишь ли меня или вкось отшвырнешь рикошетом,
не найдя что сказать, ничего не теряя при этом.
Ты сидишь по-турецки и яблоко держишь на лбу!