Александр Кабанов. Стихи 2008 года

Александр Кабанов


Стихи - 2008 * * * * Вязнет колокол, мерзнет звонарь, воздух – в красных прожилках янтарь, подарите мне эту камею и проденьте цыганскую нить, я не знаю, по ком мне звонить, и молчать по тебе не умею. Пусть на этой камее - живут, и за стенкой стучит «Ундервуд», пусть на ней зацветает картофель, и готовит малиновый грог - так, похожий на женщину, Бог, на любимую женщину в профиль. * * * * Не вдова и не жена – одиночество из волости, за плечами тишина, будто срезанные волосы, карту винную открыв, ожидаешь неприятеля - окружение, прорыв, отступление к Пирятину. Словно баба в мужике, чуть потрескивая местью,- сигарета в мундштуке, окольцованная жестью, за тобой сойдут с ума из последнего трамвая - тенор-тенор-бастурма, мальчик в перьях попугая. А в Пирятине – зима, отставная гололедина, кашемировая тьма – молью ангельской изъедена, проигравшая войну, не желает быть любимою, я в ответ тебе кивну головою лошадиною. Потому что, в путь пора: прощавайте, люди скушные! В черной проруби икра или шарики воздушные? * * * * Банальная, как будто запятая, банановая рыбка золотая, вуалехвост (аквариум, столовка) с наростами на голове — оранда, обычная львиноголовка. В последний из запретных дней, по линии культурного обмена, я прочитаю сказку ей про Рыбку-Супермена. Сюжет, едва вмещается в корсет: в нем говорят, в нем благородно дышат! …старик опять забрасывает сеть, …опять в жж полковнику не пишут. А Рыбка-Супермен – услада здешних мест, спасает всех, ее никто не ест, ее никто не просит всех спасать, когда старик устанет сеть бросать. Что, испугалась? Я захлопну книжку, и золотую подарю мормышку, не плачь, вуалехвостая моя, тебе приснятся реки и моря, а мне приснится Ёханый Бабай, …последнее желанье загадай. ОПЫТЫ Когда еще Рахметов спит в прыщавом узнике лицея, на цыпочках заходит в спирт пурпурная эхинацея. Сачкуя прокаженный час, превозмогая лунный скрежет, здесь ставят опыты без нас, царевен и лягушек режут. И предрассветная слюда - слегка залапана стихами, и потому течет вода, что сердце - философский камень. Из блокнытика (тексты разных лет, неопубликованные в книгах и бумажной периодике) Блокнотик мой, взъерошенный блокнытик - графитовый зрачок. Поэзия имеет много критик, а ты еще – птенец, черновичок, который открывает клювик, голодный, как всегда, мой кукушонок, мой единолюбик - выталкивает книгу из гнезда. Блокнотик мой, учись летать скорее, нам предстоят воздушные бои. И в холода пускай тебя согреют - каракули мои. ч/б Время не дает осечек: поживем на берегу Черно-Белых речек-речек в эполетовом стогу. Дважды, словно джин и тоник, будет смешиваться даль, ты – Дантес, а я – дальтоник, вызываю на миндаль. Нас допрашивает тройка, да не вспомнить всех имен, мчится Митич - птица Гойка, прохиндеец всех времён, черно-белая коляска, в клеточку мотоциклет, эх, судьба моя – раскраска, Пушкин – не плохой поэт. Выкатилась из аптечки, как снотворное, луна, кто уснет у Черной речки - не увидит ни хрена, кто уснет у Белой речки – попадет в ночной наряд и ему поставят свечки (свечки в жопе не горят!). * * * * Челночники переправляют в клетчатом бауле Харона через таможенный терминал, старые боги ушли, а новые боги уснули, электронные платежи, бездна, а в ней - безнал. В позе эмбриона с баночкой кока-колы о чем-то шипящей и темно-красной на вкус, Харон засыпает, и снятся ему оболы, киоск обмена валюты (очень выгодный курс!), школьное сочинение: «Как ты провел Лету?», берег, плывущий навстречу, в жимолости и хандре, первая женщина – Индра, а последняя - Света с татуировкой ангела на бедре. Она оставила визитку с телефонами этих самых челночников, жителей Чебоксар. Марк Аврелий был прав: смерть – сетевой маркетинг, а любовь – черно-белый пиар. Баул открывается радостным: «Прилетели!» Харон успевает подумать, как же ему повезло, он еще не видит пустыню, по которой идти недели, и бедуина, который выкапывает весло. * * * * Всех зверей под асфальт закатал колобок, в поезд сел и отправился к теще. И в купейном окне - золотится лобок кривоногой осиновой рощи. Мчится поезд по самому краю стола, да не видно столовых приборов: расползлись баклажанов тюленьи тела, опустели бутылки соборов. Будто здесь до сих пор отдыхает братва: что ни день - сковородное днище, а повсюду цветет и щебечет - жратва и черствеет духовная пища. И любовь - общепит, и надежда - стряпня, у прощения - вкус карамели.... Неужели, Господь, и Тебя и меня - под молитву и водочку - съели? ЗАПОЙНАЯ На улице Горького пили, крестясь, перешли на абсент. Гитарку во сне подстрелили, затем – завернули в брезент. Гитару, испанку, бедняжку - от суетной жизни спасли. И, словно лосиную ляжку, взвалив на плечо, унесли. Коллекционер стеклотары, не светит тебе нифига! Чернеет дыра от гитары, в траве – колосятся рога. Шипят, расползаясь, пионы, дождливые лилии – льют, и рыбы, во чреве Ионы - хитовую песню поют: « И шкары, и шкары, и шкары, обуем на крылья скорей! Пусть в дырке от нашей гитары - соломенный спит соловей!» * * * * Где ты окунь-почтальон, проглотивший медальон, старопраменскую крышку и мормоновскую мышку? Перепутал адресат - возвращайся, полосат. Наши дети знать должны: в жизни полосы нужны: темно-красные – к войне на кавказской стороне, фиолетовые – к свадьбе, а зеленые – к весне. Эти полосы – стишки, прыгай брюхом на флажки, мы в тебя засунем руки - щупать теплые кишки. Окунь – тот еще волчок: ну, за незалежність, чок! Мне с тобой совсем не больно: я – наживка и крючок. * * * * Соберу дровишек на дне, разведу костер у реки: пусть растет мой хворост в огне и трещат его угольки. И на зов речного огня с примесью вишневой тоски - прилетит синичка моя, чтобы целовать угольки. Лето – золотистая клеть, осень – птицеловная нить, дайте птичке песенку спеть, да из пепла гнездышко свить. Пусть она щебечет светло, и цветет в огне сухостой, будто счастье – меньшее зло, будто нет ладони пустой. САРАПУЛЬСКАЯ ДОРОЖНАЯ (жалостливая, длинныя) За что меня в Сарапуле удмуртки исцарапали? За то, что я – талантливый и пьяненький совсем? За то, что пахну серою, в другого Бога верую? Подайте мне бутылочку пузатую - 0,7. Я встретил Мишу Бутова в ботиночки обутого, в фуфаечку одетого, и Мишу попросил: «Пускай меня не трогают, идут своей дорогою…» А Миша Бутов - Букера за драку получил. А в городе Сарапуле меня поэты лапали за рукопись и жопопись, и не жалели сил! Я попросил подможеньки - Крючкова Пашу в кожанке: он премию за звукопись, намедни, получил. И проклинал нахлебников Олег (ижевский) Хлебников, тиранил Геру Власова, Ватутину клеймил. Баранова облаивал, лишь Ольгу Ермолаеву за принадлежность к «Знамени» и песни полюбил. Здесь звезды пахнут сажею, землей и распродажею, похожи на породистых некормленых щенят. И если вдруг в Сарапуле прочтут мои каракули - быть может, к ним мелодию удмуртки сочинят. * * * * Пластырем заклею тетрадь - не страницы, а сорванцы. Стало волшебство увядать, канарейка - жрать огурцы. У соседей - вечный килбилл, а у Бога - свой кавардак... И не то, чтоб я не любил, я люблю, но как-то не так. Что во всем - туфта и повтор, будто, засучив рукава, к нам ворвется в спальню гример и мои припудрит слова. А затем, на ужин форель, окунется в соус тартар, ах, какая прелесть - апрель, полнолунья - желтый пиар! Канареечный метроном, общая, но в клетку - тетрадь... ... и спиной друг к другу уснем - просто так удобнее спать. * * * * Добрый дядя-старожил всех людей в конверт вложил: Лена, Роберт, Авель… так и не отправил. Нам светло темным-темно, мы придумали кино, приручили кошку и любовь немножко. Где ты, Бэтмен – почтальон? …Шли районом на район, били в область почек… …неразборчив почерк. Дети лордов и послов состоят из бранных слов. Главный наш оракул - из сплошных каракуль. Почернел Евксинский Понт, снег приклеен криво, И, похоже – горизонт - линия отрыва. И, похоже, зачерствел хлебный ломтик мыса, и проводится отстрел, нелишенный смысла. И случайный землечет, ангел-полукрылок - нас откроет и прочтет, и потрет затылок. * * * * Вечность не желает быть другою: утром тычет бритвой невпопад, ночью долго шелестит фольгою, будто небо – горький шоколад. Спой мне о кентавре конокраде, на абречью долю – обреки, и прости, не только рифмы ради, но и лютой смерти вопреки. * * * * Памяти судмедэксперта В.Я.Р-ка Гадающий на внутренностях птиц, животных и прикормленных пророков - ты слышишь рев японских колесниц, тебе – смешно и страшно одиноко в стране, которой нет и двадцати, она так любит раннею весною: и желто-голубое ассорти, и апельсин с начинкою мясною. По локоть в перьях: вот сейчас взлетишь, перебирая: сердце, печень, почки… О чем бормочешь ты, о чем молчишь, покуда я пишу вот эти строчки? Твой скальпель зрит: в гипофизе - темно, как будто мокрый мел в вечерней школе. Пророков – нет в Отечестве давно, в пророках – нет Отечества тем боле. Вслед за иголкой – мойровая нить потянется столетия сшивая… …а музыку не надо хоронить она еще хрипит, полуживая. * * * * Розовый ворох тряпья: выглядишь злой и невинной. Сколько внутри у тебя сброшенной кожи змеиной? Сколько внутри у меня: необъяснимой измены? Крым, холостая стряпня, в кадке пищат крысантемы. И одиночная нить в нас проникает подкожно, что невозможно любить, и не любить невозможно. Жирапские тексты Володе К-ну 1. Монмартр, Mon Апрель, Mon Май - на бирках весны – Китай, французский идет мужчина, в промежности: “Made in China”. Бессмертие – не вопрос, лобзаю тебя в кювет, и мой темнофор подрос, и твой свежевыжат свет. Преодолев сверхзвук, зайду в овощной бутик: в корзинах – латук: тук-тук, на кассе - шахид: тик-тик. 2. Загружаю в себя: охренительный вирус: СПИД весенний Париж, дремлет в Лувре папирус и во тьме обнимает мамирус. Эти эндшпили крыш, удлиненные тени натурщиц подобны зевоте, и гусары молчат в анекдоте. Загружаю в себя кальвадос, пахнет яблоком эта невинность, а бессмертие – нет, не вопрос, запотевшие windows. В них быкующий Зевс – брадобрей, луврианец наверно, перекресток миров, и парижский еврей, не спеша, переходит на евро. * * * * А мы – темны, как будто перекаты ночной воды по свиткам бересты, и наш Господь растаскан на цикады, на звезды, на овраги и кусты. Затягиваясь будущим и прошлым, покашливает время при ходьбе, поставлен крест и первый камень брошен, и с благодарностью летит к Тебе. Сквозь вакуум в стеклянном коридоре, нагнав раскосых всадников в степи, сквозь память детскую, сквозь щелочку в заборе, невыносимо терпкое «терпи». Вот море в зубчиках, прихваченных лазурью, почтовой маркой клеится к судьбе, я в пионерском лагере дежурю, а этот камень все летит к Тебе. Сквозь деканат (здесь пауза-реклама), сквозь девочку, одетую легко, сквозь камуфляж потомственного хама, грядущего в сержанте Головко. И облаков припудренные лица в окладах осени взирают тяжело, я в блог входил - на юзерпик молиться, мне красным воском губы обожгло. Остановить – протягиваю руку, недосягаем и неумолим булыжный камень, что летит по кругу: спешит вернуться в Иерусалим. * * * * Должна очиститься реторта, и перегонный куб – остыть, поэзия - до мяса стерта, как много надобно забыть! В расстегнутых ширинках комнат, клавиатуру теребя, но, кто рискнет и нам напомнит, что надобно забыть себя? О, сколько жести в этом жесте, багровой кожи с бахромой… …я позабыл, в каком ты месте, читатель нелюбимый мой. И я хлебал из общей кружки литературный cabernet, и не заметит новый Pushking, что старого на свете нет. 13th March, 2008. 3:06 am. * * * * Есть в слове «ресторан» болезненное что-то: «ре» - предположим режущая нота, «сторан» - понятно – сто душевных ран. Но, почему-то заглянуть охота в ближайший ресторан. Порой мы сами на слова клевещем, но, Господи, как хочется словам - обозначать совсем иные вещи, испытывать иные чувства к нам, и новое сказать о человеке, не выпустить его из хищных лап, пусть цирковые тигры спят в аптеке, в аптеке, потому что: «Ап!» У темноты - черничный привкус мела, у пустоты - двуспальная кровать, «любовь» - мне это слово надоело, но, сам процесс, прошу не прерывать. * * * * Арахна январской латыни, прилипчивая метель - и город в ее паутине гудит, как рассерженный шмель. А нам не хватает смертельно спасительного забытья, и память жирует отдельно и чешется, словно культя. И мы собираем примеры, высокой болезни такой: автограф Милосской Венеры, оставленный левой рукой, протез колобка-инвалида, контактные линзы совы, и мы обожаем Майн Рида за всадника без головы. Сугробы, овраги, изъяны, похмельные стоны окрест, и мы выползаем из ямы - большой похоронный оркестр. Не ищут добра – от добра ведь?, и снова метель и опять: и мне – ничего не добавить, а вам – ничего не отнять. * * * * Укоряй меня, милая корюшка, убаюкивай рыбной игрой, я шатаюсь, набитый до горюшка, золотой стихотворной икрой. Это стерео, это монахиня, тишину подсекает сверчок, золотой поплавок Исаакия, Сатаны саблезубый крючок. Дай мне корюшка, мысли высокие, говори и молчи надо мной, заплутал в петербургской осоке я, перепутал матрас надувной. Вот насмертка моя - путеводная, вот наживка моя – уголек, кушай, корюшка, девочка родная, улыбнулся и к сердцу привлек. * * * * И мы обращаемся к бездне, вдыхая кошерный иприт, и в приступе звездной болезни крылатое небо горит. …Каневский, Ватутина, Строцев, Остудин, Коровин, Жадан… Один караван стихотворцев, впадает в другой караван. …Гандлевский, Цветков и Кенжеев, Горалик, Давыдов, Кузьмин… Рассвет потихоньку рыжеет, над папертью русских равнин. На спинах – баулы и торбы, а в них – самогонный сугрев, бредет Караулов двугорбый, и Лосев по-прежнему – Лев. Рычание мутных арыков, молчанье заброшенных сёл, Херсонский нахмурился. Быков походную песню завел. …Емелин, Лукомников, Лесин, бредут Родионов и Русс, и воздух Отечества – тесен, и тяжек бессмертия груз. Еврейская нить Эвридики, молдавских песков желатин, и счастлив по-прежнему дикий, читатель (Кабанов) один. * * * * Длинная лапка у божьей коровки, я поднимаюсь по ней без страховки, цельную вечность готовился взлет, слышу, как божья коровка поет: «Крайний человечек, полети на небо, дам тебе за это неразменный грошик, две бутылки водки и осьмушку хлеба, зажигалку «Zippo», сигарет хороших. Полети на небо к своему прорабу, поинтересуйся: «Как вы тут живете?», дам тебе за это - надувную бабу, «Робинзона Крузо» в твердом переплете. В память о полете, красные коровки будут плавать брассом, бегать стометровки, белые коровки в память о России, сочинят поэму для коровок синих. Мы своих артистов и своих ученых выдавим по капле из коровок черных. На земле у счастья – никакого шанса, улетай на небо и не возвращайся!» * * * * Пускай ты – глупая блондинка, прошедших уровней не жалко, Любовь - по-прежнему «бродилка» и бесконечная «стрелялка», «стратегия», в которой крейсер лишен защитных оболочек… Как много устаревших версий, о, Разработчик! И я искал свои аптечки, мочил инопланетных гадов - у черной марсианской речки с базукою и в бакенбардах. В плену у ядовитых слизней, не плачь, Наташа Гончарова, моя игра – длиннее жизни и, может быть, честнее слова. * * * * До библейское, Ре бобруйское, Ми фическое имя ее на ощупь – Фасоль, она ужинает богами и завтракает людьми, она принимает в таблетках чужую боль. Мясорыбное тело ее всплывает из высоты, открывается бронзовый рот – вот и вся тюрьма, подходи поближе, тогда и услышишь ты, как в мешках под ее глазами мяукает тьма. Птицехлебное тело ее погружается в Си мулякр, поскрипывая не смазанной запятой, отдохни, прописная истина на фарси, на горшке с надпиленной ручкою золотой. В бесконечной матрешке, за слоем слой, обрастая нотами, буквами и золой: но, вначале – перьями и чешуей, и внутри меня – Иона, еще живой, что-то пишет кетчупом на стене, если в сердце рукопись не горит, надо мною музыка – вся в огне, а внутри Ионы – последний кит. * * * * Чайным листиком черновика бергамотовый вечер заварен, пусть его размешает слегка мельхиоровый луч маяка, угощайся, смотритель, татарин. Эта жизнь – не халва и щербет, и не сахар она почему-то, растворилась и вот ее нет, остальное - цикута, цикута. Остальное – сплошной кипяток, и под пятками адская слякоть, и не ведает черный платок: разве можно быть белым и плакать? * * * * Это небо не для галочки, а для ласточки в пике, хвойный лес - одет с иголочки, жук сползает по строке. Это страшная считалочка на арбатском языке, люди - леденцы на палочках у бессмертия в руке. ДРОБЬ Дорогие ослепшие зрители и дешевые оптом читатели, если утка взлетела в числителе, значит, утку убьют в знаменателе. Всё чужое - выходит из нашего и опять погружается в топь, в дикий воздух, простреленный заживо: поцелуешь - и выплюнешь дробь. От последнего к самому первому ты бежишь с земляникой во рту и проводишь губами по белому - непрерывную эту черту.