Стихи - 2008
* * * *
Вязнет колокол, мерзнет звонарь,
воздух – в красных прожилках янтарь,
подарите мне эту камею
и проденьте цыганскую нить,
я не знаю, по ком мне звонить,
и молчать по тебе не умею.
Пусть на этой камее - живут,
и за стенкой стучит «Ундервуд»,
пусть на ней зацветает картофель,
и готовит малиновый грог -
так, похожий на женщину, Бог,
на любимую женщину в профиль.
* * * *
Не вдова и не жена – одиночество из волости,
за плечами тишина, будто срезанные волосы,
карту винную открыв, ожидаешь неприятеля -
окружение, прорыв, отступление к Пирятину.
Словно баба в мужике, чуть потрескивая местью,-
сигарета в мундштуке, окольцованная жестью,
за тобой сойдут с ума из последнего трамвая -
тенор-тенор-бастурма, мальчик в перьях попугая.
А в Пирятине – зима, отставная гололедина,
кашемировая тьма – молью ангельской изъедена,
проигравшая войну, не желает быть любимою,
я в ответ тебе кивну головою лошадиною.
Потому что, в путь пора: прощавайте, люди скушные!
В черной проруби икра или шарики воздушные?
* * * *
Банальная, как будто запятая,
банановая рыбка золотая,
вуалехвост (аквариум, столовка)
с наростами на голове — оранда,
обычная львиноголовка.
В последний из запретных дней,
по линии культурного обмена,
я прочитаю сказку ей
про Рыбку-Супермена.
Сюжет, едва вмещается в корсет:
в нем говорят, в нем благородно дышат!
…старик опять забрасывает сеть,
…опять в жж полковнику не пишут.
А Рыбка-Супермен – услада здешних мест,
спасает всех, ее никто не ест,
ее никто не просит всех спасать,
когда старик устанет сеть бросать.
Что, испугалась? Я захлопну книжку,
и золотую подарю мормышку,
не плачь, вуалехвостая моя,
тебе приснятся реки и моря,
а мне приснится Ёханый Бабай,
…последнее желанье загадай.
ОПЫТЫ
Когда еще Рахметов спит
в прыщавом узнике лицея,
на цыпочках заходит в спирт
пурпурная эхинацея.
Сачкуя прокаженный час,
превозмогая лунный скрежет,
здесь ставят опыты без нас,
царевен и лягушек режут.
И предрассветная слюда -
слегка залапана стихами,
и потому течет вода,
что сердце - философский камень.
Из блокнытика
(тексты разных лет, неопубликованные в книгах и бумажной периодике)
Блокнотик мой,
взъерошенный блокнытик -
графитовый зрачок.
Поэзия имеет много критик,
а ты еще – птенец, черновичок,
который открывает клювик,
голодный, как всегда,
мой кукушонок, мой единолюбик -
выталкивает
книгу из гнезда.
Блокнотик мой,
учись летать скорее,
нам предстоят воздушные бои.
И в холода
пускай тебя согреют -
каракули мои.
ч/б
Время не дает осечек: поживем на берегу
Черно-Белых речек-речек в эполетовом стогу.
Дважды, словно джин и тоник, будет смешиваться даль,
ты – Дантес, а я – дальтоник, вызываю на миндаль.
Нас допрашивает тройка, да не вспомнить всех имен,
мчится Митич - птица Гойка, прохиндеец всех времён,
черно-белая коляска, в клеточку мотоциклет,
эх, судьба моя – раскраска, Пушкин – не плохой поэт.
Выкатилась из аптечки, как снотворное, луна,
кто уснет у Черной речки - не увидит ни хрена,
кто уснет у Белой речки – попадет в ночной наряд
и ему поставят свечки (свечки в жопе не горят!).
* * * *
Челночники переправляют в клетчатом бауле
Харона через таможенный терминал,
старые боги ушли, а новые боги уснули,
электронные платежи, бездна, а в ней - безнал.
В позе эмбриона с баночкой кока-колы
о чем-то шипящей и темно-красной на вкус,
Харон засыпает, и снятся ему оболы,
киоск обмена валюты (очень выгодный курс!),
школьное сочинение: «Как ты провел Лету?»,
берег, плывущий навстречу, в жимолости и хандре,
первая женщина – Индра, а последняя - Света
с татуировкой ангела на бедре.
Она оставила визитку с телефонами этих
самых челночников, жителей Чебоксар.
Марк Аврелий был прав: смерть – сетевой маркетинг,
а любовь – черно-белый пиар.
Баул открывается радостным: «Прилетели!»
Харон успевает подумать, как же ему повезло,
он еще не видит пустыню, по которой идти недели,
и бедуина, который выкапывает весло.
* * * *
Всех зверей под асфальт закатал колобок,
в поезд сел и отправился к теще.
И в купейном окне - золотится лобок
кривоногой осиновой рощи.
Мчится поезд по самому краю стола,
да не видно столовых приборов:
расползлись баклажанов тюленьи тела,
опустели бутылки соборов.
Будто здесь до сих пор отдыхает братва:
что ни день - сковородное днище,
а повсюду цветет и щебечет - жратва
и черствеет духовная пища.
И любовь - общепит, и надежда - стряпня,
у прощения - вкус карамели....
Неужели, Господь, и Тебя и меня -
под молитву и водочку - съели?
ЗАПОЙНАЯ
На улице Горького пили,
крестясь, перешли на абсент.
Гитарку во сне подстрелили,
затем – завернули в брезент.
Гитару, испанку, бедняжку -
от суетной жизни спасли.
И, словно лосиную ляжку,
взвалив на плечо, унесли.
Коллекционер стеклотары,
не светит тебе нифига!
Чернеет дыра от гитары,
в траве – колосятся рога.
Шипят, расползаясь, пионы,
дождливые лилии – льют,
и рыбы, во чреве Ионы -
хитовую песню поют:
« И шкары, и шкары, и шкары,
обуем на крылья скорей!
Пусть в дырке от нашей гитары -
соломенный спит соловей!»
* * * *
Где ты окунь-почтальон,
проглотивший медальон,
старопраменскую крышку
и мормоновскую мышку?
Перепутал адресат -
возвращайся, полосат.
Наши дети знать должны:
в жизни полосы нужны:
темно-красные – к войне
на кавказской стороне,
фиолетовые – к свадьбе,
а зеленые – к весне.
Эти полосы – стишки,
прыгай брюхом на флажки,
мы в тебя засунем руки -
щупать теплые кишки.
Окунь – тот еще волчок:
ну, за незалежність, чок!
Мне с тобой совсем не больно:
я – наживка и крючок.
* * * *
Соберу дровишек на дне,
разведу костер у реки:
пусть растет мой хворост в огне
и трещат его угольки.
И на зов речного огня
с примесью вишневой тоски -
прилетит синичка моя,
чтобы целовать угольки.
Лето – золотистая клеть,
осень – птицеловная нить,
дайте птичке песенку спеть,
да из пепла гнездышко свить.
Пусть она щебечет светло,
и цветет в огне сухостой,
будто счастье – меньшее зло,
будто нет ладони пустой.
САРАПУЛЬСКАЯ ДОРОЖНАЯ
(жалостливая, длинныя)
За что меня в Сарапуле
удмуртки исцарапали?
За то, что я – талантливый
и пьяненький совсем?
За то, что пахну серою,
в другого Бога верую?
Подайте мне бутылочку
пузатую - 0,7.
Я встретил Мишу Бутова
в ботиночки обутого,
в фуфаечку одетого,
и Мишу попросил:
«Пускай меня не трогают,
идут своей дорогою…»
А Миша Бутов - Букера
за драку получил.
А в городе Сарапуле
меня поэты лапали
за рукопись и жопопись,
и не жалели сил!
Я попросил подможеньки -
Крючкова Пашу в кожанке:
он премию за звукопись,
намедни, получил.
И проклинал нахлебников
Олег (ижевский) Хлебников,
тиранил Геру Власова,
Ватутину клеймил.
Баранова облаивал,
лишь Ольгу Ермолаеву
за принадлежность к «Знамени»
и песни полюбил.
Здесь звезды пахнут сажею,
землей и распродажею,
похожи на породистых
некормленых щенят.
И если вдруг в Сарапуле
прочтут мои каракули -
быть может, к ним мелодию
удмуртки сочинят.
* * * *
Пластырем заклею тетрадь -
не страницы, а сорванцы.
Стало волшебство увядать,
канарейка - жрать огурцы.
У соседей - вечный килбилл,
а у Бога - свой кавардак...
И не то, чтоб я не любил,
я люблю, но как-то не так.
Что во всем - туфта и повтор,
будто, засучив рукава,
к нам ворвется в спальню гример
и мои припудрит слова.
А затем, на ужин форель,
окунется в соус тартар,
ах, какая прелесть - апрель,
полнолунья - желтый пиар!
Канареечный метроном,
общая, но в клетку - тетрадь...
... и спиной друг к другу уснем -
просто так удобнее спать.
* * * *
Добрый дядя-старожил
всех людей в конверт вложил:
Лена, Роберт, Авель…
так и не отправил.
Нам светло темным-темно,
мы придумали кино,
приручили кошку
и любовь немножко.
Где ты, Бэтмен – почтальон?
…Шли районом на район,
били в область почек…
…неразборчив почерк.
Дети лордов и послов
состоят из бранных слов.
Главный наш оракул -
из сплошных каракуль.
Почернел Евксинский Понт,
снег приклеен криво,
И, похоже – горизонт -
линия отрыва.
И, похоже, зачерствел
хлебный ломтик мыса,
и проводится отстрел,
нелишенный смысла.
И случайный землечет,
ангел-полукрылок -
нас откроет и прочтет,
и потрет затылок.
* * * *
Вечность не желает быть другою:
утром тычет бритвой невпопад,
ночью долго шелестит фольгою,
будто небо – горький шоколад.
Спой мне о кентавре конокраде,
на абречью долю – обреки,
и прости, не только рифмы ради,
но и лютой смерти вопреки.
* * * *
Памяти судмедэксперта В.Я.Р-ка
Гадающий на внутренностях птиц,
животных и прикормленных пророков -
ты слышишь рев японских колесниц,
тебе – смешно и страшно одиноко в
стране, которой нет и двадцати,
она так любит раннею весною:
и желто-голубое ассорти,
и апельсин с начинкою мясною.
По локоть в перьях: вот сейчас взлетишь,
перебирая: сердце, печень, почки…
О чем бормочешь ты, о чем молчишь,
покуда я пишу вот эти строчки?
Твой скальпель зрит: в гипофизе - темно,
как будто мокрый мел в вечерней школе.
Пророков – нет в Отечестве давно,
в пророках – нет Отечества тем боле.
Вслед за иголкой – мойровая нить
потянется столетия сшивая…
…а музыку не надо хоронить
она еще хрипит, полуживая.
* * * *
Розовый ворох тряпья:
выглядишь злой и невинной.
Сколько внутри у тебя
сброшенной кожи змеиной?
Сколько внутри у меня:
необъяснимой измены?
Крым, холостая стряпня,
в кадке пищат крысантемы.
И одиночная нить
в нас проникает подкожно,
что невозможно любить,
и не любить невозможно.
Жирапские тексты
Володе К-ну
1.
Монмартр, Mon Апрель, Mon Май -
на бирках весны – Китай,
французский идет мужчина,
в промежности: “Made in China”.
Бессмертие – не вопрос,
лобзаю тебя в кювет,
и мой темнофор подрос,
и твой свежевыжат свет.
Преодолев сверхзвук,
зайду в овощной бутик:
в корзинах – латук: тук-тук,
на кассе - шахид: тик-тик.
2.
Загружаю в себя: охренительный вирус:
СПИД весенний Париж,
дремлет в Лувре папирус
и во тьме обнимает мамирус.
Эти эндшпили крыш,
удлиненные тени натурщиц подобны зевоте,
и гусары молчат в анекдоте.
Загружаю в себя кальвадос,
пахнет яблоком эта невинность,
а бессмертие – нет, не вопрос,
запотевшие windows.
В них быкующий Зевс – брадобрей,
луврианец наверно,
перекресток миров, и парижский еврей,
не спеша, переходит на евро.
* * * *
А мы – темны, как будто перекаты
ночной воды по свиткам бересты,
и наш Господь растаскан на цикады,
на звезды, на овраги и кусты.
Затягиваясь будущим и прошлым,
покашливает время при ходьбе,
поставлен крест и первый камень брошен,
и с благодарностью летит к Тебе.
Сквозь вакуум в стеклянном коридоре,
нагнав раскосых всадников в степи,
сквозь память детскую, сквозь щелочку в заборе,
невыносимо терпкое «терпи».
Вот море в зубчиках, прихваченных лазурью,
почтовой маркой клеится к судьбе,
я в пионерском лагере дежурю,
а этот камень все летит к Тебе.
Сквозь деканат (здесь пауза-реклама),
сквозь девочку, одетую легко,
сквозь камуфляж потомственного хама,
грядущего в сержанте Головко.
И облаков припудренные лица
в окладах осени взирают тяжело,
я в блог входил - на юзерпик молиться,
мне красным воском губы обожгло.
Остановить – протягиваю руку,
недосягаем и неумолим
булыжный камень, что летит по кругу:
спешит вернуться в Иерусалим.
* * * *
Должна очиститься реторта,
и перегонный куб – остыть,
поэзия - до мяса стерта,
как много надобно забыть!
В расстегнутых ширинках комнат,
клавиатуру теребя,
но, кто рискнет и нам напомнит,
что надобно забыть себя?
О, сколько жести в этом жесте,
багровой кожи с бахромой…
…я позабыл, в каком ты месте,
читатель нелюбимый мой.
И я хлебал из общей кружки
литературный cabernet,
и не заметит новый Pushking,
что старого на свете нет.
13th March, 2008. 3:06 am.
* * * *
Есть в слове «ресторан» болезненное что-то:
«ре» - предположим режущая нота,
«сторан» - понятно – сто душевных ран.
Но, почему-то заглянуть охота
в ближайший ресторан.
Порой мы сами на слова клевещем,
но, Господи, как хочется словам -
обозначать совсем иные вещи,
испытывать иные чувства к нам,
и новое сказать о человеке,
не выпустить его из хищных лап,
пусть цирковые тигры спят в аптеке,
в аптеке, потому что: «Ап!»
У темноты - черничный привкус мела,
у пустоты - двуспальная кровать,
«любовь» - мне это слово надоело,
но, сам процесс, прошу не прерывать.
* * * *
Арахна январской латыни,
прилипчивая метель -
и город в ее паутине
гудит, как рассерженный шмель.
А нам не хватает смертельно
спасительного забытья,
и память жирует отдельно
и чешется, словно культя.
И мы собираем примеры,
высокой болезни такой:
автограф Милосской Венеры,
оставленный левой рукой,
протез колобка-инвалида,
контактные линзы совы,
и мы обожаем Майн Рида
за всадника без головы.
Сугробы, овраги, изъяны,
похмельные стоны окрест,
и мы выползаем из ямы -
большой похоронный оркестр.
Не ищут добра – от добра ведь?,
и снова метель и опять:
и мне – ничего не добавить,
а вам – ничего не отнять.
* * * *
Укоряй меня, милая корюшка,
убаюкивай рыбной игрой,
я шатаюсь, набитый до горюшка,
золотой стихотворной икрой.
Это стерео, это монахиня,
тишину подсекает сверчок,
золотой поплавок Исаакия,
Сатаны саблезубый крючок.
Дай мне корюшка, мысли высокие,
говори и молчи надо мной,
заплутал в петербургской осоке я,
перепутал матрас надувной.
Вот насмертка моя - путеводная,
вот наживка моя – уголек,
кушай, корюшка, девочка родная,
улыбнулся и к сердцу привлек.
* * * *
И мы обращаемся к бездне,
вдыхая кошерный иприт,
и в приступе звездной болезни
крылатое небо горит.
…Каневский, Ватутина, Строцев,
Остудин, Коровин, Жадан…
Один караван стихотворцев,
впадает в другой караван.
…Гандлевский, Цветков и Кенжеев,
Горалик, Давыдов, Кузьмин…
Рассвет потихоньку рыжеет,
над папертью русских равнин.
На спинах – баулы и торбы,
а в них – самогонный сугрев,
бредет Караулов двугорбый,
и Лосев по-прежнему – Лев.
Рычание мутных арыков,
молчанье заброшенных сёл,
Херсонский нахмурился. Быков
походную песню завел.
…Емелин, Лукомников, Лесин,
бредут Родионов и Русс,
и воздух Отечества – тесен,
и тяжек бессмертия груз.
Еврейская нить Эвридики,
молдавских песков желатин,
и счастлив по-прежнему дикий,
читатель (Кабанов) один.
* * * *
Длинная лапка у божьей коровки,
я поднимаюсь по ней без страховки,
цельную вечность готовился взлет,
слышу, как божья коровка поет:
«Крайний человечек, полети на небо,
дам тебе за это неразменный грошик,
две бутылки водки и осьмушку хлеба,
зажигалку «Zippo», сигарет хороших.
Полети на небо к своему прорабу,
поинтересуйся: «Как вы тут живете?»,
дам тебе за это - надувную бабу,
«Робинзона Крузо» в твердом переплете.
В память о полете, красные коровки
будут плавать брассом, бегать стометровки,
белые коровки в память о России,
сочинят поэму для коровок синих.
Мы своих артистов и своих ученых
выдавим по капле из коровок черных.
На земле у счастья – никакого шанса,
улетай на небо и не возвращайся!»
* * * *
Пускай ты – глупая блондинка,
прошедших уровней не жалко,
Любовь - по-прежнему «бродилка»
и бесконечная «стрелялка»,
«стратегия», в которой крейсер
лишен защитных оболочек…
Как много устаревших версий,
о, Разработчик!
И я искал свои аптечки,
мочил инопланетных гадов -
у черной марсианской речки
с базукою и в бакенбардах.
В плену у ядовитых слизней,
не плачь, Наташа Гончарова,
моя игра – длиннее жизни
и, может быть, честнее слова.
* * * *
До библейское, Ре бобруйское, Ми
фическое имя ее на ощупь – Фасоль,
она ужинает богами и завтракает людьми,
она принимает в таблетках чужую боль.
Мясорыбное тело ее всплывает из высоты,
открывается бронзовый рот – вот и вся тюрьма,
подходи поближе, тогда и услышишь ты,
как в мешках под ее глазами мяукает тьма.
Птицехлебное тело ее погружается в Си
мулякр, поскрипывая не смазанной запятой,
отдохни, прописная истина на фарси,
на горшке с надпиленной ручкою золотой.
В бесконечной матрешке, за слоем слой,
обрастая нотами, буквами и золой:
но, вначале – перьями и чешуей,
и внутри меня – Иона, еще живой,
что-то пишет кетчупом на стене,
если в сердце рукопись не горит,
надо мною музыка – вся в огне,
а внутри Ионы – последний кит.
* * * *
Чайным листиком черновика
бергамотовый вечер заварен,
пусть его размешает слегка
мельхиоровый луч маяка,
угощайся, смотритель, татарин.
Эта жизнь – не халва и щербет,
и не сахар она почему-то,
растворилась и вот ее нет,
остальное - цикута, цикута.
Остальное – сплошной кипяток,
и под пятками адская слякоть,
и не ведает черный платок:
разве можно быть белым и плакать?
* * * *
Это небо не для галочки,
а для ласточки в пике,
хвойный лес - одет с иголочки,
жук сползает по строке.
Это страшная считалочка
на арбатском языке,
люди - леденцы на палочках
у бессмертия в руке.
ДРОБЬ
Дорогие ослепшие зрители
и дешевые оптом читатели,
если утка взлетела в числителе,
значит, утку убьют в знаменателе.
Всё чужое - выходит из нашего
и опять погружается в топь,
в дикий воздух, простреленный заживо:
поцелуешь - и выплюнешь дробь.
От последнего к самому первому
ты бежишь с земляникой во рту
и проводишь губами по белому -
непрерывную эту черту.