Авторский вечер Виталия Кальпиди «В Раю отдыхают от Бога. Новые стихи»

[title-raw]

18 декабря 2009 года в «Доме Смышляева» (Библиотека им. Пушкина, Пермь), состоялся авторский вечер Виталия Кальпиди «В Раю отдыхают от Бога. Новые стихи».
Дополнительно к видео: текст выступления, расшифровка.

На смерть бомжа.

Скончался бомж. Точнее — сдох бомжара
в коллекторной, обняв одну из труб,
и полусфера стравленного пара
окутала почти тряпичный труп.

Освободившись от цепей природы,
он вместе с ними пал на профнастил,
и запах человеческой свободы
стоял вокруг и был невыносим.

Ну, что, мудак? Куда, скажи на милость,
как таковой ты взял и был таков?
Почто душа твоя не отделилась,
так и оставшись выдумкой попов?

Математически ты стал недоказуем,
молекулярно перейдя в бульон,
где тот, кого не поминают всуе,
и сам в себе не шибко убеждён.

Форсунки, фланцы, рыжие подтёки
да клочья стекловаты на полу,
где ты без философской подоплёки
лежишь, не интересный никому.

Лишь мухи, эти ангелы-уроды,
лакают влагу твоего лица,
реализуя через пень-колоду
не замысел, а умысел творца.

Спи, полумразь, спи в сторону от боли,
спи прямо в рай, куда тебе нельзя,
спи против всех, заснувши против воли,
мужчиною обросшее дитя.

# # #

Положа на сердце руку
(и причём — не на своё),
скажет ангел мне, как другу:
«Сдохни, золотце моё».

Точно по хронометражу
омерзительных чудес
я заплачу и уважу
насекомое небес.

И башкой вперёд полезу,
как в раскрашенный хомут,
в эту радугу над лесом,
так похожую на кнут.

Даль с фабричною трубою,
дом, где ты со мной жила,
потяну я за собою,
точно скатерть со стола.

Сдёрну, словно оболочку,
конским зрением кося,
например, на эту строчку
не читающуюся.

С птиц сорву я оперенье,
выставляя напоказ
их дымящийся от тренья
алюминиевый каркас.

На манер олигофрена
распустив слюну росы,
хрустнут травы об колено
косо сделанной косы.

Станет всё таким занятным
и запутанным, зане
истолкую я превратно
приоткрывшееся мне.

Например, что бог — не фраер,
а фанерный ероплан,
рухнувший в районе рая,
разломившись пополам.

Что дожди сливают воду
только для отвода глаз,
а промежду струй свободно
пустота течёт на нас.

Что не ради острой боли
в сердце спрятана игла, —
ею мы сшиваем брови
в симметричные крыла.

У кого они густые —
те взлетают высоко,
по-домашнему босые,
в тренировочных трико,

не из положенья лёжа,
а из положенья ниц,
в пигментированной коже,
под хихиканье синиц.

# # #

Про сквозняки в трубе внутриутробной,
про изумлённых нежностью мужчин,
про тёплых рыб, про женщин хладнокровных
с волосяным покровом узких спин.

Про то, как отвратительно и быстро
сбежал отец работать мертвецом,
потом про то, что не имеет смысла
быть в принципе кому-нибудь отцом.

Про сладкий хлеб, про слесарей Челябы.
Про двух щенят, убитых во дворе.
Про конский топот падающих яблок
в так и не наступившем сентябре.

Про литератора, который обоссаться
придумал спьяну, едучи в метро,
про то, какую цепь ассоциаций
он мог бы вызвать у Эдгара По.

Про мысли деревянные природы
(особенно прямые у сосны).
Про то, что у страны есть тьма народу,
а у народа — только тьма страны.

Про молодых, да раненых, да ранних,
кто «в клещи» брал поганый Хасавюрт,
про клятву их на найденном Коране,
раз Библии в бою не выдают.

Про то, как очень скоро станет «Гуччи»
печатать по лицензии рубли,
чтоб наши расфуфыренные сучки
в тусовке ими шелестеть могли.
 
Как хлещут по лицу нас полицаи,
уже столетье не сбавляя прыть.
Про то, как я отлично понимаю,
что некому мне это говорить.

Про то, про сё, про самое простое.
И уж совсем неведомо, на кой, —
про то, как Менелай доплыл до Трои,
застав там только Шлимана с киркой. 

# # #

В южно-уральской далёкой стране,
под небесами Челябинской волости,
женщина плотно прижалась ко мне,
будучи этим исчерпана полностью.

Имени Пришвина сука-весна,
ночью хрустя ледяными каркасами,
здесь уже засветло — заселена
птицами имени кисти Саврасова.

В этой чудесной стране слесарей
и голубей с новогреческим профилем
к иглоукалыванию дождей
ты привыкаешь быстрее, чем к морфию.

Здешние жёны не любят сетей
и потому с напряжёнными спинами
на пуповину рыбалят детей,
громко ругая заевшие спиннинги.

И на крючки, ободрав маникюр,
вместо наживки сажают кузнечика,
что не машинку для счёта купюр
напоминает по звуку, а «стечкина».

Пальцами тыкать во влажные лбы
в храмы спешат суеверные зрители,
где постоянно толстеют попы,
что несущественно, но омерзительно.

Нужно ли долго смотреть на метель,
чтоб догадаться, как мощными кранами
мы разобрали её карусель
и заменили давно голограммами?

Тут наши матери погружены
по ватерлинию раннего климакса
то ли в озёра своей седины,
то ли в туманы уральского климата.

И под землёю у нас — благодать:
там, насекомых пуская на курево,
мёртвые учатся не воскресать,
что очевидно, но недоказуемо.

# # #

Науськать, что ли, муравья
вступить со мною в пренья,
когда меня возьмёт земля
к себе на иждивенье?

Я горд, что жил с густой травой
в одно и то же время
и видел, как кривой косой
ей били под колени.

Сам будучи почти птенцом,
заласканною плаксой,
я брал синицу за лицо,
поймав её за лацкан.

Изобретая летний звук
поджаренной глазуньи,
скворчал кузнечиками луг,
залитый их глазурью.

Кронштейны, втулки, вензеля
в капустнице и со́вке
я различал при свете дня
по чёткой маркировке.

Я был съедобен до поры,
и на меня во мраке
дрочили часто комары
свои дебержераки.

Вдоль рыбы плавала вода,
и мне, такому крохе,
казалось счастьем иногда
быть частью их эпохи.

Припоминаю и про то,
как от февральской бури
я драпал в драповом пальто,
тем самым каламбуря,

как застекляли нашу глушь
собой дожди исправно,
предвосхищая эру луж
прекрасных, как ни странно. 

Чтоб, наглотавшись ими всласть,
с неимоверной силой
жизнь пела, плакала, лилась,   
а не происходила.

# # #

Кружился снег на сорванной резьбе,
покуда сам с неё же не сорвался.
Прошедший год моей любви к тебе
опять ничем не ознаменовался.

Боялись смерти, ездили в концерт, 
где дирижёр размахивал, как пьяный,
застывшим выраженьем на лице:
не рой другому оркестровой ямы.

По телику продажная Москва,
как жаба на кремлёвском бенефисе 
всё мечет, сохраняя статус ква,
икру напоминающий бисер.

На холмах Грузии по-прежнему холмы,
а на Урале — горы из пластмассы.
Тут на зиму в отсутсвие Куры
я делаю словарные запасы.

Роскошный август, благородный март,
и февраля неуязвимый шорох...
Когда на теле в стиле бодиарт
отчетливее складки, чем на шторах.

В обмен на смерть любая жизнь легка,
земля мягка, мы это знаем твёрдо —
два некрасиво спящих старика,
храпящие во сне поочерёдно.

Где, наблюдая всполохи огня, 
мы чувствуем, хотя не понимаем,
что бог ещё не создал сам себя
и, значит, рай его необитаем.

В ответ на то, что время — не вода,
а женское пальто на венском стуле,
бегут по льду февральского пруда
круги от гальки, брошеной в июле.

# # #

Но ангелам я был не интересен.
Зато ко мне стремилась мошкара. 
И бабочки свою сухую плесень
мне на ладони сыпали с утра.

Я в самом центре Южного Урала,
где волнам предначертано цвести,
устроил чтоб река себя хлебала
из мною ей придуманой горсти.

С улыбкой наблюдая, как настырно
пророки наряжаются в рваньё,
я понял, что не истина козырна,
а ярость, ниспославшая её.

Что снегопад всегда шагает в паре
с метафорой булавок и крючков,
развешивать свой грёбаный гербарий
фигурно замороженных зрачков

и ювелирно содраных болячек
с обветренного оспою лица,
и как-то описать его иначе
язык не поворачивается.

Вот лес, оштукатерен по колено.
Вот глиняная птица шелестит.
Вот бог, который, если откровенно,
исчерпан тем, что просто знаменит.

Вот хорошо, а вот совсем не плохо, 
вот те, кто не смирился мёртвым быть,
стоят вокруг единственного вдоха,
который надо как-то разделить.

Вот голуби целуются как Брежнев,
а если посмотреть на небосвод,
он бежевый, поскольку неизбежен,
хотя, возможно, и наоборот.

# # #

Но ангелом я был не интересен.
Я был бы интересен мошкарой
и плесенью, когда бы эта плесень
хоть на минуту обернулась мной.

Я был бы замечателен, допустим,
не в качестве, а в форме топляка.
Забив собой предложенное устье,
я стал бы интересен как река.

Пока не загудел бы, зад отклячив,
лесной осой, которую тошнит
амброзией, хотя и настоящей,
но малопривлекательной на вид.

О, я б летел над сельским магазином,
пока за ним во всей своей красе
не приземлился, став неотразимым,
стократно отразившийся в росе.

Любвеобильным девушкам в обносках,
гуляющим посёлка на краю,
я б тайно увеличил яйценоскость,
став этой самой яйценоскостью.

Я был бы исключительно нагляден,
побыв входным отверстием в груди
единственного честного в Челябе
позавчера убитого судьи.

Я мог бы стать улыбкой после секса
последнего у пары пожилой
в момент, когда старик, держась за сердце,
залюбовался собственной вдовой.

С ним дважды я войду, не зная брода,
туда, где оставаясь на плаву,
я подержу за робкий подбородок
сначала птицу, а потом — пчелу.

# # #

Вчера я подумал немного
и к мысли простейшей пришёл:
в раю отдыхают от бога,
поэтому там — хорошо.

От веры в него отдыхают,
от зелени жизни земной,
где ангелы, как вертухаи,
все время стоят за спиной.

От ярости бога, от страха,
от света божественной тьмы,
от вспаханной похоти паха,
от суммы сумы и тюрьмы.

От ревности бога, от боли,
от ста двадцати пяти грамм
отменно поваренной соли
для незаживающих ран.

И снова: от веры, от веры,
от сладкой её пустоты,
от ветхозаветной химеры,
с которой химичат попы.

От яблони в синей извёстке,
от снега на тёмной сосне,
от плотника в женской причёске,
от плоти его на кресте.

От ока за око, от шока,
что эти стихи на столе
лежат с позволения бога,
убившего вас на земле.

...А как он любил спозаранку,
склонившись над городом "Ч",
зализывать кислую ранку
у птицы на правом плече.

# # #

Четвёртая сирень, а третьей не бывает.
Растущий в небе лес не делится на пять.
Могу предположить: он держится на сваях.
Без них на небесах ему не устоять.

С какой-такой, скажи, любвеобильной злости
нечётные шмели клюют сухой нектар?
И птицы голосят, не замечая вовсе,
что изо рта у них с зимы клубится пар.

Я пальцем очертил пространство возле клёна,
где нам вдвоём давно уже стоять пора.
Полученный овал на воздухе зелёном
мерцал, пока его не скрыла мошкара.

Живи теперь со мной, ты больше не помеха
моей любви к тебе. Возьми зубную нить,
шмеля к ней привяжи и, пчёлам на потеху,
до ангела его попробуй раскормить.

Пол-века мы с тобой бессмертны не по чину,
а тот, кто свил тебе из женщины гнездо,
успел меня упечь в жемчужину мужчины —
убожество чудес, убежище его.

Меня мудрее нет, я лишь одно не понял,
зачем в четвёртый раз, по небу семеня,
огромный пёс бежит, как маленькая пони,
и зреньем боковым фиксирует меня.

# ## 

Памяти Алексея Парщикова.

Нашедший трёх богов, четвёртому предписан.
Пока четвёртый бог, играя в небеса,
числом до трёх колец, обуженный, нанизан
на женщину шмелей по имени Оса.

Голодный лось лежит в логу вполне логично,
и лижет сам себе солёную мозоль.
Не потому ли, что фенетика первична,
способна на земле молиться только моль?

Беспроводная мышь при кухонном рассвете
исследует стола нехитрый интерфейс.
Ей предстоит ещё китайский рис в буфете
найти и нагулять необходимый вес.

Летящие летят, ползущие смеются,
живущие живут, чем дальше, тем скорей.
И ангелы на них, как дурачки, плюются
с обвисших проводов в обличье снегирей.

Рожденье, жизнь и смерть — как лебедь, рак и щука,
домчат таки меня до рая напрямик,
где, взяв за горло сад и яблоко нащупав,
я вырву из листвы налившийся кадык.

И, сделав пару па по травке, в темпе вальса,
я крикну — под собой уже не чуя ног,
что все свои стихи я высосал из пальца,
которым тычет в нас скоропостижный бог.

# # #

Мне очень нравится, что ты ещё жива,
хотя стареешь столь невероятно,
что по утру не так уже опрятны
твоих морщин сухие кружева.

Твой храп во сне похож на жернова.
Его я называю мёртвым пеньем.
А раньше ты как бабочка спала,
не злоупотребляя сновиденьем.

Не помню в чём, но ты была права.
Пока я утверждал, тупоголовый,
мол, зеленеет за окном трава
со злости, что не выросла лиловой.

Мол, это бог на фоне февраля
под фонарём, как-будто так и надо,
архангела, хранящего тебя,
ощипывал под видом снегопада.

И что улыбка бога широка,
что по её извилистому руслу
людей невыносимая река
к поздемному стремится захолустью.

И что в потоке этой наготы
твоё лицо отсвечивает чётко,
и родинки, как капли темноты,
забрызгали тебя до подбородка.

# # #

Я душил стрекоз двумя
пальцами на склоне дня —
насекомое Отелло 
так перло из меня.

За окном дымит АЭС, 
профиль Пушкина А.С.
начерчу с подобострастьем 
на потеющем стекле-с.

Потихоньку, не спеша,
жизнь настолько хороша,
что над ней, как ворон, кружит
наша хрупкая душа.

Это даже не секрет —
до обеда бога нет.
Он и к ужину нечасто
нарождается на свет.

Всё равно ему в глаза
я гляжу за образа.
И, пока гляжу, вскипаю 
и сверкаю, как слеза.

Словно бог — электрощит,
под землёй мертвец кричит.
Крик его дикорастущий
в виде дерева торчит.

Получается, леса —
это мёртвых голоса,
что со скоростью растений
проклинают небеса.

# # # Часть вторая.

Всё кончено. И бог молекулярен.
Он вместо снега ссыпал алфавит.
Его язык в Перми непопулярен,
на нём уже никто не говорит.

При въезде в Мотовилиху — тюрьма.
А город не заметил этой раны.
Там, шмона опасаясь, уркаганы
рассказывают сказки до темна.

Воронами заряженные рощи
просалютуют, залпами треща,
когда заика-пёс из фразы "авва, отче"
лишь первый слог сумеет прокричать.

Я был всегда, а город народился,
я не успел моргнуть, а он — стоит,
в дома, в купюры, в трубы нарядился.
Плывёт себе Пермь чудо-юдо-кит.

Вот разве кладбища... О, как я их боюсь!
Они уже давно не обелиски.
Пройдёшь по ним, как страху наберишься,
там долговечней смерти даже куст.

# # #

Пермь, пернатая засильем (...)

# # #

Гигантская падаль восхода
неопровержима зимой.
Природа подобного рода
подробно описана мной.

За кровопусканием вишен
скрывается свой трибунал.
Я думал про это, я слышал,
я мелко и часто читал,

что лес — долгострой вавилонский,
а свет — поседевшая тьма,
и волос не женский, а конский
доводит мужчин до ума.

Занудно, как рифмами Дельвиг,
из мусора русской души
шуршит насекомое денег
(пока ещё только шуршит).

Но с севера дует спикинглиш,
и Гидрометцентр орёт,
народ посылая на идиш,
и прётся на идиш народ.

Из фото- своих аппаратов
цифруем Россию сплеча,
и птички влетают в Саратов,
а в серый Саранск — саранча.

Пока отморозки в причёсках
по-русски за обе щеки
с руки уплетают кремлевской,
коль это им сходит с руки,

мой Саша, который Ульянов
(не Вова, картавый юрист),
из рая казненных смутьянов
плюётся презрительно вниз.

И снег начинается грязный
в паху у венозной весны
и жидкостью однообразной
течёт на поселки страны,

где свой изумительный дактиль
сквозь телепомехи небес
И. Бродский, обычный предатель,
читает раскаянья без;

где жизни устойчивый вирус
даёт положительный тест,
чей плюс — перечёркнутый минус,
на плюсе поставивший крест;

где сердце стучит однобоко,
где птицы летят на отстрел.
где Вова, который Набоков,
как перепел, всех перепел.

# # #

Не разбивай шестидесятилетним
мужчинам их хрустальные сердца.
Их горла перехлёстнуты, как плетью,
рубцом от обручального кольца.

Играя кастаньетами коленей,
они гуляют на своих двоих,
так медленно отбрасывая тени,
что тень, скорей, отбрасывает их.

Давно деторожденья детонатор
над ними не употребляет власть.
Им остаётся лишь взрываться матом
на девок, менструирующих всласть.

Когда они во сне сучат ногами,
над ними смерть склоняется, как мать,
а кожа пигментирует в пергамент,
где даже буквы можно разобрать.

И родинки, как муравьи в атаку,
ползут по их прогнувшимся плечам,
чтоб в позу операбельного рака
поставить на съедение врачам.

И на морфине продержавшись сутки,
они отходят (чаще — насовсем),
обняв трофей остекленевшей утки,
наполовину полной чёр-те чем.

Над ними ливень профессионально
фехтует заостренною водой
с опальной (выражаясь фигурально),
фигурно опадающей листвой.

Отверженным моим единоверцам,
смотрителям подземных эмпирей,
не знаю кто, но не разбей им сердца,
не знаю почему, но не разбей...

# # #

TRISTIA (О. Мандельштам)

Я научил щенка сосать мизинец,
и сладкой псинкой пахнет наша жизнь.
Как не назвать себя еманжелинец,
когда вокруг такой Еманжелинск.
Здесь над рекой в многоэтажной позе,
пока не наступает время гроз,
висит в неописуемом наркозе
сверкающее здание стрекоз.

Тут нет любви, но есть её приметы:
примятая неправильно трава
и мятный запах вкусной сигареты,
подброшенный траве позавчера.
Тут увлеченье старостью доходит
до фанатизма, и наоборот.
Тут что-то деньги делают в народе,
купив себе для этого народ.

Тут слишком широко глаза у бога
расставлены (почти как у щеглят),
поэтому на нас он смотрит сбоку,
и боком нам выходит этот взгляд.
Тут женщины изобретают кошек,
пока мужчины пестуют собак,
и нимбы из кровососущих мошек
над ними чуть рассеивают мрак.
Тут понаслышке знают скороспелки,
готовые вот-вот заматереть,
что пуповины отгрызают белки,
раскосые, наверное, как смерть.
Тут прилетают демоны ночные
и, втайне соревнуясь, кто скорей,
зализывают ямки теменные
младенцам, превращая их в людей.

Здесь, коль мужья во сне изменят позу
на подходящую, то жены тут как тут
заранее наплаканные слёзы
в глазницы спящим до краёв нальют.
И сны мужчин всплывают на поверхность
и образуют разноцветный лёд,
в котором может отразиться верность,
конечно, если не наоборот.

Деревья здесь сколочены из елей
(но иногда их делают из лип),
и метят территорию метели,
и снег скрипит, переходя на хрип.
Здесь расставанье — целая наука,
тем более что прямо надо мной
гнездо скрепляет ласточка-разлука
своей не отвратительной слюной.

Тут на людей совсем не смотрят птицы,
но по привычке всё ещё кричат,
тут сладко спят серийные убийцы,
которых так и не разоблачат.
Тут батюшка молоденький с амвона,
как песенки, поёт свои псалмы,
и девушки гуляют вдоль газона
по тротуару из гнилой сосны.

# # #

Я совру при встрече с мёртвым
человеком под землёй,
что он ласковый и твёрдый,
а не жидкий и густой.

Я совру ему, что люди
наверху опять живут,
волокнистый варят студень
и колючий снег жуют,

что они не рукосуи,
что смеются от души,
что детей себе рисуют,
настрогав карандаши,

что вчера они по пьяни
разболтали невзначай:
завтра инопланетяне
под землёй достроят рай,

что не мёртвые виновны,
а живые — без греха
и что рыбы теплокровны,
коль кипит от них уха.

Во-вторых, скажу, что стервы
эти женщины с земли,
потому что мы, во-первых,
разлюбить их не смогли.

Я скажу, что воскрешенье
не враньё, а смертный грех,
как природное явленье
обязательно для всех,

что воскреснем со слезами,
не почуяв сгоряча,
как земля течёт над нами,
наши щёки щекоча.

# # #